Мимо
Как «Левиафан» из факта искусства стал фактом политики и сделался опасным для эстетической критики
19.01.2015
Фильм Андрея Звягинцева «Левиафан» вызвал те забытые с 80-х годов страсти, которые порождали «Печальный детектив» Виктора Астафьева, «Дом на набережной» Юрия Трифонова, «Дети Арбата» Анатолия Рыбакова… Правда, тогда запретить и «не пущать» требовали партия и правительство, а сейчас к ним добавились православная общественность и вездесущие казаки, обвиняющие, как водится, «Левиафан» в поношении российской действительности. На этом фоне даже сдержанная реакция властей на мировое признание российского фильма, вошедшего в шорт-лист «Оскара», кажется приличнее, чем «глас народа». Как раз о народе и вспыхнули самые жаркие споры после рецензии Дмитрия Быкова («Новая газета», № 2). Ее автор подводит некоторые итоги этой полемики, не отвлекаясь на высказывания проплаченных «патриотов», назвавших фильм «поганой клеветой» и «тухлой ложью».
Самая занятная вещь — перемещение самых бурных страстей из политической сферы в эстетическую. Я замечал это давно: когда самые флеймогонные обсуждения возникали не вокруг политических текстов, а вокруг рецензий — в том числе моих — на фильмы «Русалка» Анны Меликян, «Аватар» Дж. Кэмерона и «Анна Каренина» Тима Райта. Мне возразят, что фильмы эти задевали нечто в общественной жизни, но никакого отношения к русской жизни все они, включая «Русалку», не имели, а просто становились событиями за отсутствием других. «Левиафан» порождает такие страсти — вплоть до свежего требования депутата Милонова вернуть госфинансирование — именно потому, что эта рыба появилась на колоссальном безрыбье, что и позволило раздуть ее до размеров левиафана; и никто, включая автора этих строк, не станет спорить с тем, что «Левиафан» стал главным событием в отечественном кино за последний год, а то и за два.
Андрей Звягинцев на мою рецензию не то чтобы обиделся, но отозвался о ней глубоко недоброжелательно (в телебеседе с Ксенией Собчак): «Так политизировать, как это делает Быков, не совсем верно. Я читал его рецензию. И я не хочу ее обсуждать. Я вижу, что человек слеп. Он не видит совершенно очевидных вещей или смотрит как-то в другую сторону. Мы из разных миров…»
Мы, видимо, действительно из разных миров, потому что никакой политизации в моей рецензии нет. Насчет слепоты в Colta.ru высказался Василий Корецкий: «Выясняется, что часть зрителей, прохладно принявших фильм, кажется, и вовсе не досмотрела его до финала (в частности, Дмитрий Быков, так и не понявший, что именно собирается строить на отобранной у героя земле злой градоначальник, — а ведь именно силуэт этого здания, а вовсе не ежедневные водка, мат и тоска, и является главным содержанием всего фильма!)».
Начнем с того, что из картины не следует этот, как кажется Корецкому, главный посыл. Больше того:
если допустить, что мэр отжимает домик у Николая, чтобы на его месте построить храм, — «Левиафан» лишается какого-либо смысла, какого-либо намека на достоверность. Почему епархии нужен именно этот участок земли, когда рядом стоит разрушенная церковь?
Почему постройка новой церкви, а не реставрация старой позволит больше украсть или вытащить из бюджета? Почему мэр лично так заинтересован в отжиме этого участка, что сам приезжает увидеться с Николаем и продемонстрировать ему свою победу? Алогичность этой конструкции — тут даже и воровство не просматривается, и прямой выгоды нет никому, включая главпопа, — настолько бросается в глаза, что и Юрий Гладильщиков в своей каннской рецензии («Форбс», 23 мая) пишет: «Мэру нужен его участок, чтобы построить там свое». Впрочем, Корецкий вообще отказывает критику в праве задавать вопросы касательно жизнеподобия: «Другие упреки Звягинцеву вызывают подозрения в том, что соцреализм неистребимо и навсегда поселился в голове российского зрителя всех поколений: тут неправдоподобность истории и нежизненность диалогов (надеемся, изобразительное искусство эти критики также оценивают исключительно в категориях «похоже/непохоже»)».
Автор передернул: живопись тут ни при чем, к ней сценарные требования вообще не предъявляются, если, конечно, художник не поместит в картину «Крестный ход в Курской губернии» шамана с бубном. С Бунюэлем, допустим, никто бы не стал спорить о сюжетной логике: сюрреализм есть сюрреализм. Но если ты снимаешь социальную драму, изволь подумать о соответствии реалиям, о внятности мотивировок, о связности фабулы. Иначе мы получаем тот же дискурс, который как раз для путинской России и характерен, о чем я и пишу: «Левиафан» в самом деле очень на нее похож. Все претензии отметаются по принципу «Вы не поняли», «Мы из разных миров». Русский мир, как известно, тоже не нуждается ни в законе, ни в праве, ни в элементарном смысле. У вас претензии к достоверности? Но мы снимаем притчу! Вас смущают детали? Но у нас фильм о маленьком человеке, любом, в любой точке мира! Будем, кстати, откровенны: будь «Левиафан» фильмом о любом маленьком человеке — не видать бы ему десятков наград и международного признания, и это справедливо: это первая за много лет русская картина, в которой есть пусть неполный, но эмоционально внятный образ нынешней реальности.
Ничего дурного в этой актуальности нет: искусство должно осмысливать современность, а не только решать собственные формальные задачи. И если у зрителя или критика возникают вопросы касательно достоверности либо логики, винить в этом можно только саму картину: значит, она не до такой степени захватила зрителя, чтобы все эти вопросы испарились к чертовой матери. У историков, искусствоведов и православных тьма претензий к «Андрею Рублеву», но все они зрителя волнуют в последнюю очередь. А если у тебя получился качественный, но сугубо головной продукт, будь готов к тому, что придется отвечать за недостатки в этих расчетах; «качественно, но не потрясает» — эта оценка встречается во многих отзывах, и я, увы, присоединяюсь к этим вполне авторитетным профессионалам. Если фильм ни на секунду не заставляет меня забыть, с каким расчетом он сделан, если метафизическая его глубина недостаточна, чтобы забыть о реалиях, а персонажи недостаточно живы, чтобы их полюбить, — тут ссылками на минимализм и особенность авторской манеры не отделаешься: проще уж с самого начала поставить себя выше любых толкований.
В «Левиафане» есть еще одна, скажем, особенность, чтобы не обижать создателей: они называют минимализмом лирическую туманность, умолчание на месте важнейшего сюжетного хода.
Надо в самом деле очень не любить героиню, чтобы не ответить на главный вопрос: с собой она покончила, пасынок ее убил или наймиты мэра подкрались? Последний вариант отметем — вряд ли ради церкви или гостиницы уголовник Шевелят пошел бы на убийство, дом-то он и так отжал; но с какой радости пасынку убивать мачеху ударом молотка по затылку, да еще в столь критический для отца момент? А если она покончила с собой, откуда у нее рана на затылке? Муж ударил? Кит нанес посмертное повреждение? Повредила голову при падении? Ведь от этого многое в картине зависит: кто Лилю-то убил? Но до Лили никому дела нет — у нас ведь притча.
И тут вырисовывается, пожалуй, самое печальное: до России во всех этих спорах о «Левиафане» тоже никому нет дела. О фильме не спорит никто: все поделились на предсказуемые группы. Между тем самое интересное — это как раз та самая Россия, которая бесит одних и священна для других: под нагромождением либеральных и православных штампов она давно уже не та, какой мы ее представляем. В фильме есть догадка о том, что Левиафан давно сдох; но кое-что живо, и это кое-что никому толком не известно. Наши споры — мимо главного, мы пилим опилки, пережевываем давно съеденное. Ни западники, ни славянофилы понятия не имеют о народе, из-за которого ломают копья; жизнь этого народа не отражена ни в одной из картин, вызывающих ожесточенную полемику, — ни в «Счастье моем» Лозницы, ни в «Юрьевом дне» Серебренникова, ни в «Соловье-разбойнике» Охлобыстина. Мы пикируемся, давно забыв предмет пикировки, — как и Николай в фильме любит Лилю, ничего о ней не зная и знать не желая. А ведь «Левиафан» — картина не только о гибели страны, олицетворяемой мертвым китом, но и о гибели вполне реальной женщины; да и «Двенадцать» Блока о том же. Но в «Двенадцати» хоть понятно, кто и за что ее убил. А русский Левиафан, главная русская проблема состоит не в несправедливости, зверстве или отсутствии законов, а в том, что даже лучшие вещи здесь делаются с похвальным презрением к действительности.
И вот этого, товарищи, я боюсь больше всего: после неизбежной победы нынешних противников режима культурный дискурс тоже поменяет хозяев и ситуация девяностых повторится, как в дурном сне. Звягинцев противоположен Михалкову — и симметричен ему; «Оскар» дополнит эту симметрию. Звягинцеву, как и Михалкову, противны претензии к смыслу и фактам — помню свои вопросы к сценарию «Цитадели» в «Новой» и ответы адептов Михалкова: «Притча! Сказка! Поэма!» И у Звягинцева есть сегодня столь же нерассуждающие защитники, как Елена, прости меня, Господи, Ямпольская; и в Новосибирске, на родине героя, уже хотят назвать его именем улицу…
Ужас русской жизни в том, что этой жизни не знает никто — а раскалываются из-за нее все; в этом бессмысленность всех расколов, но кто же вспомнит поруганную книгу Гоголя?! «Все эти славянисты и европисты, или же староверы и нововеры, или же восточники и западники, а что они в самом деле, не умею сказать, потому что покамест они мне кажутся только карикатуры на то, чем хотят быть, — все они говорят о двух разных сторонах одного и того же предмета, никак не догадываясь, что ничуть не спорят и не перечат друг другу». Они его просто не знают, этого предмета, — вот и все; и полемика вокруг «Левиафана», спасибо фильму, с великолепной ясностью доказала неизменность и обреченность русского мира. Будет у нас другой Михалков, только и всего; а почтальон Тряпицын из фильма Кончаловского так же будет жить в своей нетронутой, никому не ведомой глубине и будет даже счастлив, пожалуй.