"По несчастью или к счастью, истина проста, - никогда не возвращайся в прежние места. Даже если пепелище выглядит вполне, не найти того, что ищем, ни тебе, ни мне..." (Г. Шпаликов)

четверг, февраля 18, 2016

Рахим Эсенов. Воспоминания. Фрагменты из новой книги. Они были моими наставниками.



Как бы трудно ни жилось в  стране юности, она всегда манит к себе и я не в силах вырваться  из её  упоительно-мучительного плена. Жизнь человеческая похожа на морские волны, то хмурые и тяжёлые, беспросветно серые, по-зимнему зябкие, то весёлые и лёгкие, по-весеннему светлые, переливающиеся на солнце перламутром.


В отличие от своих однокурсниц (в группе юношей было только трое, остальные – девушки), я в свои двадцать пять лет жил с шорами на глазах. Многие из них не старше восемнадцати лет, поступившие в вуз по окончании средней школы. На первом курсе иные смущались моей военной формы, тяжёлых кирзовых сапог и случалось, что называли меня даже «дядей Рахимом». К тому же меня избрали старостой группы. Мы старались быть во всём первыми – не только в учёбе, но и в общественных делах – будь то в сборе металлолома или на субботниках по благоустройству города, нуждавшемся в том после недавнего землетрясения.
Нашу группу ставили в пример. Ныне здравствующая профессор Евгения Николаевна Ершова и  деканы Владимир Нестерович Лащак и Гумман  Сарыев говорили: «Такой организованной  группы мы больше не видели. И учёбой вашей мы были довольны, дисциплиной и отношением к общественным делам…»

Сказывалось, что это было поколение, выросшее в минувшую войну, испытавшее и голод, и холод. Да и в послевоенную пору и после обрушившегося на город беды – землетрясения, на которые выпали годы нашей учёбы, тоже жилось несладко, что, видимо, дисциплинировало, подтягивало людей, делало их строже, требовательнее к себе. Педагоги  и деканы  дисциплинированность и успехи наши относили в заслугу комсоргу Валентине Островской, умнице и отличнице и, конечно, мне, старосте группы.

Жилось мне нелегко. На мою стипендию да мизерную зарплату Полины. Я бегал в поисках заработка, но так, чтобы это не отражалось на учёбе: не диплома я жаждал, а знаний.  Я часто вспоминал Ивана Дмитриевича, его уроки: мне хотелось преподавать в школе и непременно в старших классах. Но пока я учился на первых курсах, о том и речи быть не могло.
Наконец-то улыбнулась удача: в гороно мне предложили преподавать русский язык и литературу в вечерней школе, размещавшейся в средней школе № 24. Главное, в старших классах, несмотря на то, что учился на втором курсе. Временно, вместо учительницы, ушедшей в декретный отпуск. Однако проработал я в девятом и десятом классах до конца учебного года, то есть до выпускных экзаменов и намеревался там преподавать и в будущем году.

Нелёгким был хлеб студента-учителя. Лекции, семинары в университете, подготовка к урокам в школе, без конспекта очередного урока не дозволялось заходить в класс, проверка тетрадей с сочинениями и домашними заданиями, а их  каждый раз набиралось не менее сорока. Вдобавок к тому общественные нагрузки. Жил, как говорится, без выходных и проходных, не досыпал, не хватало времени на сына, хорошо хоть с ним занималась Полина.

Однажды меня вызвал к себе проректор по учебной и научной работе Абдулла Абдуллаевич Курбанов, человек обходительный, уважительный, в отличие от других всегда одинаково ровно относившийся ко мне – будь я студентом или министром. Он сказал, что редакция республиканского радио просит его выступить с рассказом о подготовке будущих учёных в стенах университета. А поскольку я являвлялся председателем СНО, он предложил мне выступить с ним вместе.  И мы выступили… .

Так началось моё сотрудничество с редакциями республиканского радио. После меня попросили приносить информации об университетских новостях, написать репортаж о субботнике, о спортивных состязаниях со студентами соседнего сельхозинститута… Мои материалы заметили в редакциях республиканских газет. «Комсомолец Туркменистана» напечатал несколько моих заметок из студенческой жизни, а «Туркменская Искра» опубликовала мой первый небольшой очерк «Аспиранты». Его героями были будущий крупнейший исследователь пустыни, президент Академии наук Туркменистана Агаджан Гельдыевич Бабаев и Керим Веисов, будущий профессор, декан географического факультета.
Теперь день мой разрывался на трое: между университетом, школой и «муками» творчества. Чувствовал, что журналистика всё больше овладевает мною. Но писать оказалось нелегко, хотя после каждой буквально вымученной статьи или заметки, а затем опубликованной, я испытывал чувство огромного морального удовлетворения, в тот день мне словно были приделаны крылья. Если получал конкретное задание редакции, то не спал ночами, обдумывая предложенную тему, взвешивая каждое слово, каждую фразу.

Журналистика, как и следовало ожидать, настолько увлекла меня, что отказался от преподавания в школе. В партбюро и ректорате обратили внимание на мои более или менее частые публикации и с конца четвёртого курса меня освободили от обязанностей председателя студенческого научного общества (СНО), назначив редактором университетской радиогазеты.  Моя новая общественная нагрузка лишь послужила стимулом для творчества, и я активизировал своё сотрудничество с редакциями газет, Туркментага, радио. Теперь дни утратили свою прелесть, а лето – безмятежность, когда я ездил на каникулы к отцу. В самую жару, время отпусков, когда редакции испытывали голод в материалах, обзаведясь велосипедом, ездил по предприятиям и культурным учреждениям Ашхабада, собирая материалы для будущих публикаций.

Небезынтересна первая встреча с моим будущим шефом и наставником, однофамильцем Эсеновым Довлетом Бабаевичем, с которым нас после свяжет более чем сорокалетняя дружба. Я осмелился придти к нему с жалобой на режиссёра литературно-драматического вещания радио Аллу Лаврентьевну Древаль, временно исполнявшую обязанности редактора русских литературных передач. Бывшая драматическая актриса ниже среднего уровня, изъездившая почти весь Советский Союз, на старости лет, выйдя на пенсию, с недавних пор бросившая якорь в Ашхабаде, запомнилась тем, что в моей работе слова «мириады звёзд» исправляла на «миллиарды».  А о знании ею республики, местных нравов и обычаев и говорить не приходилось. Туркменистан всё ещё испытывал голод в творческих кадрах, и приходилось довольствоваться тем, что есть. Потому и в редакторах русских литературных передач ходил Павел Трифонович Ионов, числившийся в стихотворцах, автор виршей, рассчитанных на вкус непритязательной окололитературной публики, недалеко ушедший от своего протеже Древаль, отправляясь в отпуск, всегда оставлял её за себя.

Перед уходом на отдых Ионов заказал мне статью о поэтессе Тоушан Эсеновой, первой женщине Советского Туркменистана, вышедшей на литературную арену. Он даже назвал точную дату выхода её в эфир. Я принёс свою работу раньше намеченного срока. Древаль бегло пробежав по ней глазами, спросила: «Тоушан вам родственница?» – «Даже не землячка, – ответил я. – А какое это имеет значение?» Алла Лаврентьевна замялась, перевела разговор на статью, пообещала прочесть более внимательно и лишь тогда решит её судьбу окончательно. Через неделю Древаль вернула статью, ничего вразумительного не сказав, да это было выше её возможностей. Едва ли статья была, что ни  есть самая, самая, а  Древаль  была знакома с творчеством поэтессы… Казалось,  она её и не читала.

Возмущённый я впервые переступил порог руководителя радиокомитета. Он выслушал меня, оставил у себя статью, а через день-другой, вызвав меня, сказал: «Статья ваша не лучше и не хуже тех, которые мы передаём. Но раз редактор решила не публиковать ваш материал пусть так и останется…»

Было обидно, но не бежать же с жалобой в ЦК. Вскоре во время, запланированное для моей статьи, в эфире прозвучала какая-то композиция с участием артистов русского драматического театра и автором, а также одной из участниц её оказалась сама Древаль.

Спустя годы, когда мы с Д.Б. Эсеновым стали друзьями, не разлей вода и вспомнили о нашем знакомстве, он признался: «О подоплёке действий Древаль и не подозревал. Не хотелось обижать пожилую женщину, от которой собирались вот-вот освободиться. Да и честь мундира, как говорится… Зато я обратил на тебя внимание. И глаз положил», – весело заключил Довлет Бабаевич, оптимист, по натуре неунывающий человек.

С тех пор, а может быть раньше, во мне проснулся журналист. Видимо, сказалась любовь к слову, к литературе, которая под влиянием лекций, семинаров стала ещё глубже, осознанней и нашла себе выход в статьях, репортажах и даже научных докладах, которые мне пришлось делать в группе и на общеуниверситетских конференциях.

Как-то Вера Николаевна Гинзбург, читавшая курс лекций по литературе XIX века дала нам темы докладов. Мне досталась драма А.Н. Островского «Пучина», но, приступив к работе, был немало обескуражен: в Центральной библиотеке перебрал множество литературы обо всех пьесах драматурга, а о «Пучине» не отыскал ни слова. Но получасовой доклад всё же сделал, и немногословная Вера Николаевна поставила мне «отлично», девчата же шутили: «Рахим, наверное, списал откуда-нибудь…» – «В наших библиотеках о «Пучине» нет никакой литературы, – ответила преподаватель сомневающимся. – Поэтому я в своей лекции эту драму обошла.  Работа Эсенова вполне самостоятельная, осмысленная».

Нелёгкая жизнь, забота о хлебе насущном, видимо, ускорили созревание во мне журналиста. Тем более семья моя прибавилась – 12 июня 1953 года у нас родилась дочь Оленька. Но называть себя тогда журналистом и не помышлял: слишком высоким и недосягаемым, как казалось мне, было это звание. Однако я уже не мыслил себя без этого увлекательного, но трудного занятия, которому я посвятил, пожалуй, почти всю жизнь. Став профессиональным писателем, правда, несколько поздновато, я не изменяю своей первой любви – журналистике.
                                 
И по сей день горжусь, что учился у этих людей, которых в ту пору называли «осколками старой культуры». В лихолетье войны они поневоле оказались на туркменской земле. Из Москвы, Ленинграда, Киева, Харькова, Одессы, Ростова…

Нынешнее поколение, пожалуй, не знает, что в Туркменистане в годы войны, в эвакуации работали Московский государственный университет имени М.В. Ломоносова, Одесский государственный университет имени И.И. Мечникова, а также институт механизации сельского хозяйства и вуз гидрометеорологии из Харькова. В октябре сорок первого знаменитый МГУ и легендарный МИФЛИ /Московский институт истории, философии и литературы/ в тяжелейшие часы и дни для Москвы слились в один вуз. Этот акт свершился на ашхабадской земле.

Среди прибывших в Ашхабад были известнейшие учёные с мировыми именами – археолог А.В. Арциховский, историки И.С. Калкин, И.И. Минц, географ И.С. Барков, литературовед Б.П. Казьмин и многие другие, а в числе аспирантов – Андрей Сахаров, имя которого ныне известно на всей планете.

И в войну – те, кого называли «эвакуированными» и после Победы, даже спустя многие десятилетия, вспоминая братскую помощь Туркменистана в лихолетье, сохраняли в своём сердце искреннюю признательность народу и земле, давшим им кров.  Многие, познавшие щедрость души, гостеприимство туркмен, обрели на этой земле свою вторую родину, где пустили глубокие корни. Этому доказательство не только архивные материалы, письма, воспоминания, но и свидетельства тех, кто ещё остался в живых из старшего поколения.
Нам, студентам, когда сорокалетние казались стариками, думалось, что наши учителя, иным уже перевалило за шестьдесят, пришли из совсем уже далёкого времени. Помню, как Александр Ильич Богданов, казавшийся таким же древнейшим, что и читаемый им курс старославянского языка /на самом деле церковнославянский или староболгарский/. Крупный, плотный большеголовый он походил на былинного русского витязя. Когда Александр Ильич приходил в расшитой полотняной рубашке, я мучительно раздумывал: «На кого он похож?» Где я видел такое славянское лицо, на чьей картине?.. Всей внешностью он напоминал своих исчезнувших предков… Стоило ему начать чтение лекции на тему: «Слово о полку Игореве» как всё вставало на своё место. Он на Игоря Святославовича похож!.. Видимо, не подозревая о таком поразительном сходстве, Александр Ильич казался мне современным «бояном», рассказывающим о своей юности, когда он на велосипеде ездил в Фирюзу, почти за четыре десятка километров от Ашхабада, чтобы повидать девушку, это вызывало у нас улыбку. Нам трудно было представить нашего грузного, седовласого учителя, спешащего на свидание с любимой. «Вы думаете, я всегда такой был?!» –  он оглядывал нас поверх роговых очков, и в его голосе улавливалась лёгкая грусть.

Из всех преподавателей Александр Ильич отличался какой-то отцовской близостью, деликатностью, сочетавшейся со строгостью и справедливостью. Он не имел звания профессора, но был больше, чем профессор. Он был академиком в своём предмете. У него мы учились житейской мудрости, такту, этике, уважению друг к другу. Мыслил Александр Ильич нестандартно, рассказывал предметно, порою об известных истинах, которые мы, по молодости лет, пропускали мимо ушей, а он умело заострял на них наше внимание, что в нашем сознании они обретали новый более глубокий смысл. Его лекции пролетали как секунды – так он читал увлекательно и интересно. Он приводил примеры из нравов и обычаев древних славян, где отца и мать, как и у тюрков, почитали вторыми после Бога. Наши предки говорили: «Встал утром, сначала поздоровайся с отцом, а затем повидай своего коня». Или: «Невозможно обмануть троих – родную землю, коня и жену». Он чуть не плакал, когда рассказывал о сгоревшем во время пожара Москвы в 1812 году  подлиннике «Слова о полку Игореве».

Александр Ильич называл нас, студентов по имени-отчеству. Это делало нас взрослее, серьёзнее, обязывало уважительно относиться друг к другу. «Думающий студент», «думающий человек» – эти слова в его устах были самой высокой оценкой способностей и знаний студента. Он говорил: «Никогда не смейтесь над чужим языком, незнакомой речью, какой бы ни показалась вам она забавной. Это в высшей степени бестактно и оскорбительно… Некрасиво также замечать или обращать внимание на физические недостатки других, даже самого близкого тебе человека». Он по-человечески был прост и доступен, хотя с первого взгляда о нём такого не скажешь. Студенты запросто бывали у него дома. Он не ломался, когда и его приглашали в гости, но ставил условия: «Не обращать на меня внимания, не насиловать, иначе я тут же покину застолье». Александр Ильич в рот не брал спиртного и обижался, когда к нему приставали с выпивкой. Мы могли занять у него денег, и он никогда не отказывал в том. «Вы только за день-два предупредите меня, чтобы я мог снять их со счёта». Даже после окончания университета, я, собираясь в командировку в Москву, набрался наглости одолжить 300 рублей (сумма по тем временам крупная), с условием, что смогу вернуть не раньше, чем через полгода. «Когда будут, тогда и вернёшь», – успокоил он, вручая мне деньги.

Я и по сей день помню лекции всезнающего и вальяжного Семёна Арсентьевича Селигеева, преподававшего нам зарубежную литературу, блестяще знавшего историю и литературу античности. Он вдохновенно читал наизусть многие страницы «Илиады», особенно диалог прощания Гектора и Андромахи, что, видимо, его умиляло. Из его уст мы услышали незабываемую историю нравов библейских времён – Египта, Содом и Гоммора, Вавилона, помнил имена любимой женщины Александра Македонского, любовниц Софокла и Сократа, Перикла и Птоломея… Рассказывал о том с неким смакованием и неожиданно с сожалением, заключал: «Римская империя погибла не столько от нашествия варваров, сколько от падения нравов». Мы замечали, что лекциям Семёна Арсентьевича особый импульс придавало внимание пухленькой и миниатюрной хохотушки Инны С., отвечавшей на его заигрывания лёгким кокетством.

Селигеев, судя по его словам, написал в молодости несколько сценариев документальных и художественных фильмов, опубликовал ряд очерков и рассказов, почитал  Гюстава Флобера, особливо его роман «Госпожа Бовари». Он разъяснил нам смысл слов писателя «Госпожа Бовари – это я», в которой писатель видел себя с её достоинствами, пороками и слабостями. Он проводил неожиданную, но вполне убедительную параллель между Бовари и героиней романа Льва Толстого «Анна Каренина». Меня, начинающего журналиста, восхищали невероятное, титаническое трудолюбие автора «Госпожи Бовари», который, как и создатель «Войны и мира», переписывал, переделывал свой роман бесчисленное множество раз, пока он не увидел свет. По этому поводу Флобер писал: «Бовари» подвигается туго; за целую неделю – две страницы!!! Есть за что набить самому себе морду, если можно так выразиться… Да, недёшево достается стиль!..» Нередко писатель почти месяц бился над четырьмя  -  пятью фразами.

Из всего преподанного Селигеевым мне запомнились две примечательные мысли. Одну из них приведу: «Надо уметь жить. Для того надобен талант, сочетающийся с человечностью». И он поведал об одной женщине, сумевшей сохранить жизнь своему мужу в Ленинградскую блокаду. После войны женщины одного дома, собираясь на посиделки, жаловались, что в суровые дни, выпавшие на долю ленинградцев, потеряли от голода мужей. Лишь одна из них, как говорится, не роптала на судьбу и когда её спросили, как сумел выжить её муж, она ответила:

- Тогда я решила, если умрёт мой муж, то и мне нечего делать на этом свете. Я отдавала ему половину своей пайки хлеба…

По всей вероятности, это была жена самого Семёна Арсентьевича, тоже пережившая Ленинградскую блокаду. Но он скромно о том умалчивал.
О другой мысли Селигеева я ещё скажу в своё время.

Кладезем различных историй, реальных и самых невероятных представляла собой Таисия Яковлевна Такоева, наша милая «бабушка» или «старушенция», как мы её называли. Столбовая дворянка, до революции окончила не то Петербургский, не то Киевский институт благородных девиц, Бестужевские курсы, магистр искусств, владела несколькими иностранными языками, о чём небезопасно было распространяться. Она пережила три революции – 1905 года, Февральскую, Октябрьскую, вдобавок гражданскую войну, видела повальное бегство дворянства и офицерства за рубеж, и сама чуть было не подалась в Константинополь, если бы её, пылкую и эмоциональную, не удержал бы более темпераментный кавказец, за которого она вышла замуж. Словом, её биография была живой историей государства, страны и не помню случая, чтобы не ответила на любой вопрос, будь то из области истории и философии или эстетики и психологии, хотя сама вела литературоведение, предмет, на наш студенческий взгляд, скучноватый, но она его преподносила так, что мы слушали её лекции с захватывающим вниманием.

Каждую свою лекцию Таисия Яковлевна  начинала с какого-либо, занимательного факта из своей жизни или подмеченного по пути в аудиторию и так его «препарировала», что мы, затаив дыхание, слушали её. С годами этот увлекательный приём я использовал в своих публикациях, многие рассказы, иные главы романов, повестей я тоже начинал, прибегая к урокам Таисии Яковлевны.

Можно бесконечно рассказывать и о многих других учителях – о строгой и справедливой Елизавете Иосифовне Степановой, о добродушном Борисе Сергеевиче Морозове, по-профессорски рассеянной Юлии Николаевне Богдановой, педантичной и эрудированной Евгении Николаевне Ершовой, с виду суровом и добрейшей души Владимире Нестеровиче Лащаке и других – людях удивительного благородства, самоотверженно преданных своему долгу.

Не могу не поведать и о генерале Бахши Аннахаловиче Атаеве, руководившем военной кафедрой университета. Не каждый ашхабадец, приходя к скульптурной композиции у Вечного огня в центре города и видя Родину-мать и коленопреклонённых её защитников – офицера и солдата, знает, что прообразом офицера для авторов памятника стал генерал Атаев. Так история увековечила образ славного сына туркменского народа. Это – грамотный, высокообразованный офицер, окончивший Военную академию имени Фрунзе, по духу своему, по складу души был военной косточкой. Удивительно, что жизнь отвела ему, внуку знаменитого Аннахала-бахши, известного в Ахале, на Балханах и Хиве народного певца и музыканта, нелёгкую военную карьеру, начавшуюся ещё с 20-х годов. С Великой Отечественной войной ему поручили сформировать 87-ю отдельную Туркменскую стрелковую бригаду, впоследствии переформированную в 76-ю стрелковую дивизию, с которой он в качестве начальника разведки, а затем и начальника штаба прошёл  путь от Старой Руссы до самого фашистского логова, где после Победы его назначили комендантом одного из крупных районов Берлина.

Люди старшего поколения хорошо помнят остросюжетную повесть российского писателя Эммануила Казакевича «Звезда», по которой был создан художественный фильм о военных разведчиках, их геройских рейдах в тыл врага. Писатель вывел там образ подполковника Галиева, прообразом которого послужил Атаев.  Казакевич, блестяще владевший немецким языком, служил у комдива переводчиком, а затем командиром роты, ходил за линию фронта. После войны Бахши Аннахаловича отозвали на родину, где он возглавлял военную кафедру ТГУ, затем гражданскую оборону и, наконец, военный комиссариат республики, выйдя в отставку, заведовал приёмной ЦК КПТ, оказывая помощь  людям.

Мне, к счастью, довелось общаться с ним во всех его качествах. Особенно запомнился  начальником военной кафедры, готовившей в стенах вуза офицеров апаса. Первичное звание «лейтенант» присваивалось вместе с вручением диплома о высшем образовании. Военная кафедра была укомплектована грамотным старшими офицерами – фронтовиками, даже лаборантами работали прошедшие войну лейтенанты. Нашей группой командовал полковник  Ходжак Кадыров, тактику, разведывательное дело преподавал сам Бахши Аннахалович.
Он был на редкость интеллигентным офицером. Суховатый, несколько аскетичный, не только внешне, но и внутренне, немногословный и строгий, никогда, ни на кого не повышал голос, не терпел сквернословие. Даже в боевой, экстремальной обстановке, вспоминали однополчане, когда нервы находились на пределе,Атаев не терял самообладания, не допускал ругани и не допускал ругани.

Летом 1953 года на лагерных сборах , проходя курс одиночного бойца, нам предстояло отстреляться из трёхлинейной  винтовки. На огневой рубеж нас вышло двое, вторым был студент с туркменской филологии, прошедший тоже шестилетнюю армейскую службу. Атаеву хотелось, чтобы мы, старые солдаты, показали пример всей группе, в которой никто в Армии не служил. Прогремели выстрелы – чувствую едва заметный толчок в плечо: цель поражена. Когда пули уходят за «молоко» подобного ощущения не бывает. Вместе с Кадыровым и Атаевым подходим к «моей» мишени и не верю своим глазам – ни одной пробоины. Проверили мишень  моего товарища – там аж шесть пулевых отверстий, в самом центре. Значит, я перепутал мишень. А если бы мой товарищ оказался плохим стрелком?
- Что за рассеянность?! – Атаев осуждающе покачал головой. –  В боевой обстановке так можно своих перестрелять – и обратившись к Кадырову, сказал: – Эсенову за стрельбы «двойку».

Я  понимал справедливость решения Бахши Аннахаловича, но был расстроен: надо же так оплошать. Старый солдат, называется… Кадыров тоже переживал за меня. И стрельбы уже завершились. Вдруг он подозвал меня к себе.

- Не горюй, Эсенов! – Кадыров рассмеялся своим заливистым смехом, явно радуясь за меня. – Начальник кафедры разрешил  повторить стрельбу.

На этот раз лишь две пули поразили цель -  мне поставили оценку «хорошо».

…Тот год в Туркменистане был необыкновенно мягким, лето не столь жаркое, а зима тёплая. Февраль, словно предчувствуя «оттепель» в жизни общества, выдался не холодным, почти весенним. В один из его дней, на очередном XX съезде партии с докладом о культе личности Сталина и его последствиях выступил первый секретарь ЦК КПСС Н.С. Хрущёв. Это произошло 25 февраля 1956 года.

Вскоре известный доклад, разумеется, под грифом «секретно», дошёл и до периферии,  его читали и на университетском партийном собрании. Он поверг в шок всех, кто его слушал. Даже самая богатая фантазия не могла вообразить изощрённость и масштабность кровавых преступлений, совершённых НКВД – КГБ с одобрением самого Сталина и его ближайшего окружения, в том числе и Хрущёва. Необоснованные репрессии, массовые расстрелы, фальсификация уголовных дел и другие злодеяния заплечных дел мастеров были приведены в обширнейшем докладе Никиты Сергеевича. Но то была полуправда, а всю правду о преступных деяниях вождя и его подручных мир узнает с годами.

А пока мы, группа студентов-коммунистов, под впечатлением услышанного, возвращались с партийного собрания. Мы – Олег Кузьмин, Валентина Островская, Ата Хайтлиев /с юрфака/, я  и ещё, кажется, двое ребят с геологического факультета /их имён не помню/. Наши шаги гулко отдавались по безлюдному Первомайскому шоссе. В унисон им в вечерней тишине звучали наши возбуждённые голоса. Впереди всех своей гвардейской, твёрдой походкой, словно в парадном строю, вышагивал Морис Шамис, редактор отдела «Партийной жизни» газеты «Туркменская Искра», присутствовавший на собрании по заданию редакции. Морис Симашко – под таким псевдонимом он был уже известным  писателем –  постарше нас, боевой лётчик, автор уже нескольких книг, а главное, отзывчивый, чудесный, словом, свойский парень. Он тоже был взволнован и, видимо, не замечая, прибавлял шаг, что мы едва поспевали за ним, но, опомнившись, останавливался, чтобы обратить наше внимание на то или иное высказывание в докладе, с которым Шамис уже имел возможность ознакомиться в редакции. Мы жадно внимали каждому его слову…

Волнение Мориса было понятно. Его отец известный микробиолог в 30-е годы, объявленный «вредителем и врагом народа», угодил в жернова репрессивной машины, но, по счастливой случайности, уцелел. Отбыв наказание в лагерях ГУЛАГа, перед самой войной он вернулся не в родную Одессу, а в Алма-Ату, где признали его заслуги в науке, доверили лабораторию, а затем поставили во главе научно-исследовательского института. Морис, всю жизнь унизительно скрывавший о репрессированном отце, сам пережил нечто подобное в связи с компанией «делом врачей», когда ему, заодно с другими журналистами еврейской национальности, работавшими в партийной газете «Туркменская Искра», предложили уйти из редакции «по собственному желанию». Но его способного журналиста доброжелательные люди устроили в Туркментаг /Туркменское телеграфное агентство, ныне Туркмендовлетхабарлары/, где он пробыл до «лучших времён» пока не утихла надуманная шумиха с «врагами в белых халатах».

Несмотря на нашу с Морисом разницу в возрасте, и то, что мой путь в журналистике едва начинался, мы стали добрыми друзьями, он по праву старшинства и опыта покровительствовал мне.

Трудно сказать, что нас сблизило, но, по-моему, наша дружба зародилась в тот день, когда он впервые увидел меня, студента, принёсшего в Туркментаг информацию, а я услышал из его уст откровенный рассказ о своей юности, опалённой минувшим лихолетьем. На второй день войны вместе со своими товарищами-десятиклассниками Морис пришёл в военкомат, попросился добровольцем на фронт. А чтобы ему не отказали, скрыл, что отец осуждён как «враг народа», а мать по национальности – обрусевшая немка, её дед был известным в Прибалтике бароном.  В узком кругу Морис даже шутил: «Называйте меня фон Морисом». Так в неполных семнадцать лет, приписав себе ещё один год, мой друг надел курсантскую форму 11-ой  Военной авиационной школы пилотов, а спустя шесть месяцев, вместе со своей эскадрильей вылетел на первое боевое задание. Каким отчаянным курсантом прослыл Морис в лётной школе, полетев однажды на «У-2» на свидание с любимой девушкой, с такой же удалью и бесстрашием воевал в небе Германии. Воевал до Победы, кстати, эпизод с угнанным самолётом он запечатлел в своей повести «Гу-га», опубликованной как отдельной книгой, так и в журнале «Дружба народов» /№8, 1987 г./.

Мориса, как и его друга писателя Алексея Семёновича Белянинова, человека мягкого и доброжелательного, я считаю своими первыми литературными наставниками. Они и по-человечески были близки и дороги мне. С их лёгкой руки увидели свет мои первые сборники очерков и рассказов «Путешествие под «вечным» солнцем», «Хозяин земли», вышедшие в Ашхабаде. А первым их редактором, строгим и заботливым стал писатель Павел Карпов.
Не столбовой дорогой прошёл Морис к писательству. Первую «Повесть Чёрных Песков» он «обкатал» где-то в первой четверти 50-х годов, читал её друзьям, коллективу редакции и они в один голос посоветовали опубликовать в каком-либо журнале. В московский журнал послать не решился, понёс в «Ашхабад», где редактором работал Александр Иванович Аборский, малограмотный, но амбициозный человек, вчерашний бухгалтер, графоман, нежели творческая личность, волею случая ставший членом Союза писателей и редактором единственного в республике литературного журнала на русском языке, на пост которого его назначили лишь  после того как подал заявление о вступлении в партию. По этому поводу Берды-ага Кербабаев шутил: «Аборскому надо было посулить пост редактора, чтобы он в партию вступил».

Вот такой, с позволения сказать, редактор решил судьбу первой повести Симашко, заявив, что руководимый им журнал престижный и печатает лишь совершенные высокохудожественные произведения, а не «беспомощные журналистские поделки». Морис  отправил рукопись в Москву, в редакцию журнала «Новый мир». Вскоре оттуда пришёл положительный  ответ от члена редколлегии писателя Бориса Лавренёва.  Не прошло и полугода как «Повесть Чёрных Песков» была опубликована в одном из номеров «Нового мира».

Точно такая же история повторилась и с очередной повестью «Искушение Фраги». Аборский снова отклонил повесть Симашко, и снова повесть ушла в Москву, откуда на этот раз ответил сам Александр Твардовский: «Повесть требованиям нашим отвечает… Пишите ещё». Следом повесть увидела свет в очередном журнале «Новый мир».  Морис в запальчивости подарил Аборскому по пять экземпляров московского журнала со своими повестями.
Так восторжествовал талант, так была посрамлена серость и бездарность.

Можно  понять моё огорчение, когда в начале 60-х годов Шамис и Белянинов покинули Ашхабад, переехали в Алма-Ату. Но большие расстояния не охладили нашу дружбу. Я вел с Морисом переписку, а когда он приезжал в Ашхабад, мы с ним были неразлучны. Осенью 1973 года, посетив Алма-Ату, собравшей писателей всех союзных республик Советского Союза и ряда зарубежных стран, я побывал в хлебосольном доме Мориса, где встретился и с Беляниновым. Морис, как и следовало, прижился на казахской земле, ставшей новой вехой взлёта его таланта, его творчества. Он по-прежнему был полон сил и энергии, писал много и интересно, из-под его пера вышло немало произведений, в том числе роман «Комиссар Джангильдин» об известном казахском революционере Алибии Джангильдине, о его путешествии в поисках правды по странам Европы, Азии и Африки, о восстании в казахской степи в 1916 году, о беспримерном походе в гражданскую войну через пустыню отряда во главе с Джангильдиным. Романы, повести, рассказы писателя были удостоены в Казахстане государственных и литературных премий, а в стране признание всесоюзного читателя.
Меня обрадовала дружба Мориса с моими коллегами Ануаром Алимжановым /с ним мы не один год проработали в «Правде»/ и Олжасом Сулейменовым, которые высоко отозвались о нём, о его творческих поисках, человеческих качествах. А вот Алексей Семёнович оставил у меня удручающее впечатление. Серьёзно больной, перенёс инфаркт и инсульт. Помимо того он обладал целым букетом других хворей. И без того худощавый стал вовсе тщедушным, и при своём высоком росте, казалось, вот-вот переломится надвое. И, несмотря на это, в застолье почти не отставал от нас. Когда я выразил сомнение, на пользу ли ему выпивка, Алексей похлопал меня по плечу костлявой, лёгкой как пушинка, рукой:

– Я только коньяк, Рахим, – произнёс он каким-то скорбно обречённым голосом. – Врачи сказали можно немножко, сосуды расширяет…

– Но у тебя, вижу, получается «множко», – осторожно ответил я, боясь его обидеть. – Расширять-то он расширяет, вначале, а после сужает…

– Так его, Рахим! – поддержала меня его жена Софья Абрамовна Курбатова, которую я знал как талантливую актрису ашхабадского Пушкинского театра. – Угомони его… Мы ему с Морисом то же самое говорим. Выпьет, после чуть ли не на стенку лезет. Скорую вызываю…
Этот мимолётный диалог всплыл в моей памяти, когда из Москвы, где его поместили в больницу, пришла скорбная весть: нет больше Алексея… Это подтвердил и Морис при нашей очередной встрече в Москве, на каком-то писательском форуме. Нашего общего друга мы помянули в ресторане ЦДЛ.

О покойном, как правило, говорят лишь доброе, хорошее. И Лёша достоин того, чтобы сказать о нём: он был человеком редкого мужества и благородства. Софья вышла за него замуж с ребёнком от первого брака, отца которого как «врага народа» сослали и расстреляли где-то на Дальнем Востоке. Белянинов не побоялся усыновить мальчика и дать ему свою фамилию. Не поступи он так, кто знает, как сложилась бы судьба юноши в тоталитарном обществе, где сын непременно отвечал за отца. Ныне имя талантливого режиссёра, лауреата Государственной премии СССР Станислава Алексеевича Белянинова известно  за пределами России.
Мне вспоминается обсуждение моего первого сборника. Когда кто-то из писателей узрел в моём письме гладкопись, Белянинов на то возразил: «Рассказам Рахима свойственна некая дестанность, а не гладкопись. Это прослеживается не только в использованных им притчах, легендах, наложившие печать на его  письмо. Я не удивлюсь, если Рахим со временем возьмется за эпические полотна на исторические темы».

Помню последний визит Мориса в Ашхабад весной 1975 года, приезжавшего в творческую командировку. Чувствую, что он соскучился по своим старым друзьям и приятелям, испытывал ностальгию по знакомым местам. В течение двух дней я свозил его на Бахарденское озеро, к нашему общему знакомому председателю колхоза в Геок-Тепе Герою Социалистического Труда Ресулу Пащиеву, в Фирюзу, на городище Старой и Новой Ниссы и, конечно, съездили в пески, что севернее Ашхабада, посидели у чабанского костра, отведали наваристой чорбы и пили «чай»… в рюмках. На прощанье Морис мне подарил недавно изданный исторический роман «Маздак» с надписью «Рахиму Эсенову – с братской дружбой и уважением. Морис Симашко. 20.04.75».

Последняя моя встреча с Шамисом состоялась спустя десять лет, осенью 1985 года, в благодатной Пицунде. Туда он приехал чуть позже меня и буквально ворвался в номер, где мы жили с Полиной, держа в руках свежий номер журнала «Дружба народов» с опубликованной там его очередной повестью.

– Приходите вечером в «Поплавок», – сказал он, поглядывая на часы. – Повесть обмоем. Там и поужинаем. Только без опоздания.

В «Поплавке», в излюбленном писательском ресторане, что неподалёку от дома творчества, на семь часов вечера Морис заказал столик на четыре персоны. Четвёртым был заместитель главного редактора журнала «Дружба народов» Александр Руденко-Десняк. К моему приятному удивлению весь вечер говорили о Туркмении. Шамис расспрашивал о туркменских писателях, об общих знакомых, о новостройках Ашхабада, о Фирюзе, о Каракумском канале, на первой очереди строительства которого ещё в конце сороковых – начале пятидесятых годов начиналась журналистская биография Мориса. «Я оставил там кусочек своего сердца», – говорил он, вспоминая свою первую поездку в пустыню, на отгонные пастбища, где его и фотокорреспондента хлебосольно встречали чабаны, угощали не только шашлыком из молодого барашка. На закусь ещё чабанское мясо - «гомме ишлекли», запечённое особым способом в собственном соку с различными специями, чуть прошедшее душистым саксауловым дымком. Оно было сказочно вкусным, что отрежь у едока одно ухо, как говорят туркмены, он другим ухом и не поведёт. Разве совладает с таким объеденьем водка? И не заметили, как всю её выпили, а закуски ещё навалом. До кондиции вроде чуточек не добрали… Но стоило кому-то из чабанов пнуть ногой ближний бугорок как из песка, словно на скатерти-самобранке, показывались белые головки. А когда гости пытались самостоятельно отыскать хотя бы одну бутылку, у них ничего не получалось.

– Туркменские чабаны, – рассказывал Морис, – не столь большие охотники до спиртного, не пьянели, хотя выпивали изрядно. Секрет прост: перед выпивкой они принимали по пиале топлёного бараньего жира на что у европейца маку не хватит… Тут уж и после третьей можно не закусывать… А впрочем, – с горечью добавил он, – уж чего-чего, а туркмен водку пить научили мы. Не только одних туркмен. Всю Среднюю Азию в придачу с народностями Севера…

И он, назвав поимённо талантливейших писателей, художников, учёных из казахов, туркменов,  чьи жизни сгубило чрезмерное увлечение алкоголем, объясняя эту трагедию также отсутствием в их жизни какого-то сдерживающего начала. Ходили в коммунистах, но не верили ни в свою партию, ни в Бога, ни в шайтана. Из мусульманских семей, где свято чтили заповеди Корана, но сами, раздвоенные душевно, не стали ни убеждёнными атеистами, ни истинными правоверными.

«Ты читал Библию?» – неожиданно спросил он. -   «Откуда?» – «Ты обязательно почитай. Там много созвучного с Кораном, который я тоже не читал» – «У нас разве что Берды-ага Кербабаев читал…» – «Да-да, он знал на память его многие суры, – оживился Шамис. – Как-то говорил, что в Коране много поэзии, а хадисы-наставления пророка Мухаммеда – океан мудрости…»

Сейчас я не помню всех деталей той застольной беседы, в которой Полина и Александр Руденко-Десняк были пассивными слушателями. Кстати, слушать тоже надо уметь. Говорят же: «Язык – один, ушей – пара: говори раз, слушай сорок два раза». От встречи в Пицунде многое забылось. А вот тот давний вечер, после университетского собрания, врезался в память, хотя по времени он отстоит дальше.

В Морисе тогда, видно, заговорила материнская кровь, и он с болью рассказывал как его родственников, живших в Немцев Поволжье, с началом войны заставили побросать свои земли, дома, ухоженные сады и огороды, родные могилы и уйти на поселение в необжитые степи Казахстана… Это была трагедия…

Тогда же Шамис просветил нас, будущих филологов, имевших весьма смутное представление о Сергее Есенине.  Для нас откровение Мориса было как гром среди ясного дня, что Есенин умер не своей смертью, его, скорее всего, убили агенты с Лубянки, в чью тюрьму заключали не единожды. Поэт был в числе  затравленных гениев, над которыми с иезуитской изощрённостью измывались большевистские опричники. Кремлевские вожди, безуспешно пытавшиеся заставить замолчать, не могли простить ему «крамольных» строк.  И ныне стихи поэта особенно актуальны, читаешь их, и кажется, написаны они сегодня, на злобу дня:
Ваше равенство – обман и ложь.// Старая гнусавая шарманка//
Этот мир идейных дел и слов.//Для глупцов –
хорошая приманка,//Подлецам – порядочный улов.

Услышанное нас буквально ошарашило: Сергей Есенин – сын своего народа погиб за правду, за свою Родину. Журналист и писатель Морис Шамис для нас, студентов, был авторитетом, мы верили каждому его слову, как верили героям его книг о революции, о гражданской войне. Русский писатель в национальной республике, явление уникальное, порождение, по-моему, великодержавности, требующее особого исследования. И положение его несколько двойственное. По правде говоря, каждый писатель должен жить среди своего народа, там, где говорят на его родном языке. Творческая биография Шамиса-Симашко, не только его, так сложилось, что жил и творил он на «чужой» земле, не задумываясь над этим. Давно ли мы являлись гражданами  великой державы – СССР. И необъятную территорию Советского Союза мы по праву считали родной землёй, большой Родиной, где её любой уголок, мы считали своим.

Морис в Туркменистане не чувствовал себя «чужим». От иных русских писателей, живших в республике, его отличало то, что он писал о крае, где жил, любил. Писал о радостях, заботах и тревогах его людей. Писал искренне и честно. Не случайно его «Повести Чёрных и Красных Песков», «Случай в Даш-Кале» легли в основу одноимённых художественных фильмов. А повести «Емшан», «Искушение Фраги», «Парфянская баллада» отличаются глубоким проникновением в историческое своеобразие, быт, психологию туркмен и соседних им народов. О произведениях М. Симашко в своё время высоко отозвался французский критик Андре Стиль.

Морис не изменял себе и в Казахстане, где прожил остаток своих лет, опубликовав ряд произведений о казахском народе, его истории. Они печатались в журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Простор», неоднократно выходили отдельными изданиями, как в Союзе, так и за рубежом. Он часто публиковался в «Казахстанской правде», «Известиях», «Литературной газете»…

Симашко, будучи по духу русским человеком, отличался гражданским мужеством, как в жизни, так и в творчестве, писал о том, на что не могли решиться туркменские писатели, опасаясь быть обвинёнными в национализме, в «идеализации старины». В его произведениях, посвящённых басмаческому движению в Средней Азии, выведены отдельные персонажи, которых автор понимает и явно им симпатизирует, несмотря на то, что они подняли оружие против Советской власти. Автор воспроизводит отдельные события, эпизоды, обнажающие и осуждающие антигуманную суть гражданской войны, когда сородич стреляет в сородича, а брат убивает брата. Отнюдь не случайно такие произведении как «Маздак», «Парфянская баллада», «Хадж Хайяма» уводят читателей  в седую старину, тем самым писатель, развязывая себе руки, открывая простор для творческой фантазии, свободно выражает свои взгляды, не совпадающие с официальными. В произведениях на современную тему всего не скажешь: цензура тоталитарных властей пресекала всё, что не отвечало канонам социалистического реализма.

Правда, отдельные страницы его повестей, особенно ранних, суховаты, носят на себе печать рубленого телеграфного стиля, свойственного почерку журналиста. Там, где автор рисует образы людей из народа, его стиль душевнее, мягче, убедительнее, что веришь автору, и вместе с ним проникаешься к ним симпатией. Писатель, несмотря на личные обиды /о них говорилось ранее/, нанесённые ему Советской властью, не был озлоблен, не носил камня за пазухой и, как всегда, искренен и прямодушен. Главное, веришь ему, зная, что по какую сторону баррикад ни находился бы художник – истинно большой художник – он не может изменить художественной правде, правде жизни.

Не сожалею, что отвлёкся, иногда чуть забегая вперёд, ибо не мог не рассказать о столь важных событиях в моей жизни, о замечательных людях, оказавших влияние на меня, чьи добрые слова и дружеская рука помогли стать таким, какой я есть. Туркмены говорят: «Жирное узнаешь на блюде, друга – на совете». Ведь моему становлению журналиста, писателя, вообще творческой личности, помогли не только советы моих наставников, но и их пример, их жизненные принципы.