"По несчастью или к счастью, истина проста, - никогда не возвращайся в прежние места. Даже если пепелище выглядит вполне, не найти того, что ищем, ни тебе, ни мне..." (Г. Шпаликов)

четверг, февраля 11, 2016

Рахим Эсенов. Воспоминания. Фрагменты из новой книги. Сомнения.


                                                             С  О  М  Н  Е  Н  И  Я
                     
                        Самая жестокая тирания – та, которая выступает под сенью законности и                                            
                         под флагом справедливости.                              
                                                                                                              Шарль Луи Монтескье


                 Не забираясь в дебри прошлого, продолжу речь об относительно недавнем, трагических тридцатых годах прошлого столетия, когда весь  Советский Союз, в том числе и Туркменистан, превратился в гигантскую тюрьму-человекорубку. Аресты, ссыльный мор, каторги ГУЛАГа, истязания, расстрелы, приводимые в действие отлаженным  иезуитским механизмом насилия, стали обычным явлением. Это то, что было зримо,  в жизни народов огромной страны. Но «материализированному» этапу репрессий с применением изуверства, садизма предшествовал не менее страшный моральный пресс – клевета, шантаж,
очернительство, провокации, доносительство, слежки – всё низменное, парализующее волю нормального человека. И «материал», под которым опричники из НКВД подразумевали «подозреваемого», мигом превращавшегося в «обвиняемого», был готов. Готов настолько, что тот возведёт поклёп не только на ближнего, но и на самого себя. Что и требовалось доказать.

В ту пору жизнь страны, судьбы людские определяла партия, её решения. XX съезд КПСС приподнял лишь краешек завесы тоталитарной системы с её аппаратом насилия и истребления, обнаживший только верхушку айсберга; он раскрыл глаза миллионам на порочность и гибельность культа личности Сталина. Это событие мирового масштаба сказалось на судьбах многих народов, не прошло оно бесследно и для меня и моих сверстников, медленно, я бы сказал, мучительно воспринимавших необычные веяния. Процесс познания и восприятия нового проходил для моего поколения долго, но верно. Не удивительно, что долго, ибо все мы – дети своего времени, порождение той эпохи. Кажется, В. И. Ленин говорил, что жить в обществе и быть свободным от того общества, его морали, образа жизни нельзя. Как и невозможно сразу отказаться от старого, привычного уклада жизни, от её нравственных законов, традиций, даже вредных. Хотя они в иных случаях сковывали волю, разум индивидуума. А перемены, как известно, несут с собой крупные заботы, которые кажутся излишними, обременительными.

В тоталитарном обществе человек был обязан думать и делать не то, что ему хочется, а то, что предписано канонами, стереотипами, определявшими его мысли и поведение. В Советском Союзе так жило не одно поколение, в том числе и моё. В качестве примера приведу свою биографию. За моей спиной – городская жизнь, детсадовское воспитание, затем я – октябрёнок, пионер, комсомолец и в восемнадцать лет коммунист. Школа-десятилетка, правда, добрая и мудрая, почти шесть лет армейской службы, где был комсоргом, парторгом, «агитатором горланом главарём», как говаривал Владимир  Маяковский. Не прошла бесследно и большая журналистская школа, из них более десяти лет в «Правде», органе ЦК КПСС, на который равнялись во всём коммунистическом мире, по пропагандируемым идеям с его страниц люди строили свою жизнь. Эта газета определяла во многих странах планеты политический климат, терморегулятор которой безраздельно находился в руках одного человека – Сталина. Мне пришлось работать со старейшими правдистами, трудившимися с М. И. Ульяновой, Л. З. Мехлисом, Ем. М. Ярославским, П. П. Поспеловым и другими партийными и государственными деятелями, близко общавшимися со Сталиным, для коих он был знаменем, «богом, царём и героем».

В таком окружении формировался, становился мой характер одного из миллионов, кто преклонялся перед «величием и гением вождя», кто искренне скорбел по его кончине, хотя в ту пору мне, студенту, было «нечего терять кроме своих цепей», вчерашнему солдату, ещё не расставшемуся с кирзовыми сапогами и которому, как сказал поэт, «кроме свежевымытой сорочки /читай, гимнастёрки/ ничего не надо…»

После смерти вождя настала «хрущёвская оттепель», правда, половинчатая, но всё же… Её сменили «заморозки», именуемые ещё и «застоем». А пока в пору «оттепели», в Ашхабаде, по примеру москвичей и ленинградцев, появилась крикливая молодёжь,  окрещённая со временем «шестидесятниками», которых я не всегда понимал. Возможно, и не хотел понимать. Наиболее активные из них были поэты Пайзы Оразов, Аннасолтан Кекилова, Ширали Нурмурадов, на которых официальные СМИ наклеили всякие оскорбительные ярлыки. Для властей предержащих этого было достаточно, чтобы изолировать их от общества. Кекилову и Оразова упрятали в психиатрическую больницу, а на Ширали сфабриковали «дело» и заключили в колонию ГУЛАГа.

Правда, среди туркменской творческой молодёжи объявились более или менее способные литераторы, отдавая дань моде, ринувшиеся в ряды «вольнодумцев», то есть диссидентов, но они вскоре отсеялись: слишком тяжёлой им показалась «шапка Мономаха». То были калифы на час. Я не называю их имён, они по сей день ходят по земле туркменской, но поют иные песни. Но какие могут быть те песни у соловьёв, заключённых по их же собственной воле в золотую клетку?

Помню, как Аман-ага Кекилов, большой поэт и учёный, родной дядя Аннасолтан,  сокрушался по поводу того, что его племянница, носившая другую фамилию,  самовольно взяла фамилию Кекиловых. «Вот дурная девка! – негодоаал он. – Позорит нас, да и только, хоть на люди не показывайся…». Чтобы сейчас сказал, уважаемый Аман-ага будь жив, узнав, что его племянница своим поэтическим даром сумела заглянуть вперёд? И говорю это не в осуждение своего учителя, который, конечно, был сыном своего времени.

Я не случайно повёл речь о диссидентах. О них я немало слышал в своих зарубежных поездках, где коллеги задавали вопросы о них, интересовались их судьбами, упрекали нас, советских писателей, что мы разделяем антигуманную политику своего правительства или, во всяком случае, примиренчески относимся к  преследованию диссидентов. Подобные высказывания мне пришлось слышать в Индии, Швеции, США, Японии, Чехословакии и в других цивилизованных странах. Что греха таить, я горячо возражал своим иностранным оппонентам, полемизировал с ними и, казалось, приводил «убедительные» доводы в защиту официальной точки зрения.

Кажется, в начале семидесятых годов, дежуря в Москве в качестве секретаря правления Союза писателей СССР, ко мне на приём намеревалась придти Аннасолтан Кекилова. Убеждённый, что она, действительно, ненормальный человек, главное, диссидент, не прочтя её стихов, поверив установкам «верхов», я не принял её, направив к Ю. Н. Верченко и Г. М. Маркову, которые и беседовали с ней в присутствии ещё двух литературных консультантов. Они ей, конечно, ничем не помогли. Вскоре, когда она вернулась в Ашхабад, её водворили в психиатрическую больницу, где поэтесса провела последние дни своей жизни. Не дни, а годы… Почему больничная палата превратилась для Аннасолтан в тюремную камеру? Сейчас, по признанию многих, в том числе «лечивших» её врачей, она была нормальным, без нарушения психики, человеком.  Несколько возбудимой, экзальтированной. Но для поэта – это естественное состояние.

Я как-то встречался с Пайзы Оразовым. Имея за плечами высшее юридическое образование, эрудированный, не лишенный поэтического таланта он работал нотариусом, и мы с ним долго беседовали, как говорится, про жизнь, которая у него не очень сложилась. Тогда я готовил большой материал для газеты, связанный с ушедшей от него женой.  И, несмотря на причинённую ему душевную травму, он был трезв и рассудителен. На его защиту встала газета «Известия», экспертиза медицинская признала П. Оразова вполне нормальным человеком, испортив всю обедню местным властям, не расстававшимися с намерением снова заключить его в психиатрическую клинику. Когда я спросил у Пайзы, с чего началось его преследование, он ответил:

- С моих стихов. Их нигде не печатали. Я размножил их в рукописи, в магнитофонных записях, разослал друзьям, знакомым. Где-то имел неосторожность сравнить КГБ с инквизицией. Того, кто осуждал вердикт инквизитора, церковь объявляла еретиком. Так и сейчас, кто осуждает действия властей, тот диссидент, враг существующего строя… Кто-то настучал, меня держали в КПЗ КГБ, а после в психбольнице, пока «Известия» не вступились за меня…

После беседы с Пайзы, сам не заметил, как во мне зародилось сомнение. Сомнение в правоте властей, режима, преследующих таланты, нешаблонно мыслящих творческие личности… А в моей памяти всплыли абсурдные случаи, когда третировались, подвергали репрессиям абсолютно безвинных людей лишь за случайно оброненные фразы: «Ты что болтаешь, как радио?!» или «Немцы хорошие вояки» и т. д.

Я был на распутье. Огорчался и радовался, чувствуя, как медленно, но верно освобождаюсь от какого-то груза, оцепенения, сковывавшего моё существо. Утешение приносила мудрость, бытующая у персов: «Сомнение есть начало знания; кто не сомневается, тот ничего не изучает; кто ничего не изучает, тот не способен ничего открыть нового; а кто ничего нового не открывает, тот всю жизнь осужден быть глупцом и глупцом он умрёт».

С годами, под влиянием времени, жизни, событий, заметно поколебавших мои воззрения, я сожалел, что не выслушал тогда Аннасолтан, что не нашёл силы воли переступить через себя, не пришло на ум защитить на страницах «Правды» Пайзы.

 И вот перестройка. Она, подобна селю, который с потоками грязи и воды – живительной влаги, наносит на поля и плодотворный ил, питающий не только сорняки, но и добрые, полезные растения. Перестройка, наделавшая больше шуму, чем пользы, лишь объявленная, провозглашённая, мало сделавшая, чтобы изменить нашу жизнь, тоже расшатала во мне какие-то опоры, но не до конца. Чтобы эволюционизировать  моим взглядам окончательно, нужен был толчок, подобный шоку.

И этой встряской, к которой я был подготовлен осмыслением виденного, пережитого, явилось моё знакомство с архивными материалами, на пожелтевших от времени страницах которых ожили неимоверные страдания сотен, многих тысяч замученных, истерзанных сынов и дочерей не только туркменского, но и многих других народов. И этой чувствительной встряской стали свидетельства уцелевших чудом бывших узников советских концлагерей, чью живую речь мне посчастливилось услышать. Я оглянулся назад, припомнив рассказы моего отца, его сверстников-односельчан…

Мои сомнения развеялись в дым. И всё же во мне жили два Сталина: организатор, военачальник, чей полководческий дар одержал Победу над германским фашизмом, и вампир, погубивший миллионы безвинных.

В памяти холодящий душу рассказ моей покойной тёщи Александры Игнатьевны Объедковой, женщины мужественной, пережившей солдаткой две мировые войны. С последней не вернулся ее муж Иван Никифорович, геройски погибший на фронте. В тридцатые годы она вместе с мужем и кучей детей сбежала из России в Туркмению. Не только от голода, но и принудительной коллективизации.

- В самом Воронеже, на рынке продавали пирожки с мясом, – рассказывала она с неохотой. – Вкус у них, говорили, был какой-то сладковатый, а цвет беловатый… Люди покупали, голод не тётка, думали, молодая свинина. А она завсегда такая, будто малость  подслащёна. А на поверку, прости Господи, мясо-то человечьим оказалось. Люди, снедавшие те пирожки, нашли там ногти человечьи… Убийцы, ироды заманивали детей, убивали… Мясо шло на котлеты и пирожки, а вещи продавали…

Голодные тридцатые мне запомнились маминым пёстрым ситцевым дестерханом, который она прятала от меня в доме, то в кладовой. Мать не полагалась на мою сознательность, ибо я мог от чурека отломить добрую половину и поменять его на альчики или полудохлого жаворонка, изловить которого был мастак сирота, приблудный казахский мальчишка, мой корешок по уличным играм.

В ту пору мы жили в Казанджике, помню маму, ходившую на сносях моим братом Расулом, отец, кажется, работал в райфинотделе и хлеб у нас, правда, чёрный и всегда чёрствый, водился. Иногда отец приносил с собой пару-другую дыней, выращенных на ойтаке или в горах, и мать их тоже прятала, но безуспешно. По душистому запаху плодов я, словно ищейка, безошибочно отыскивал их, где бы они ни находились, и выносил на улицу, к бездомным, голодным друзьям. Их почему-то становилось всё больше, особенно, казахских детей. Их из Казахстана, через две пустыни Каракумы и Кизылкумы, пригнал голод. Среди них оказалось также немало осиротевших местных казахских и туркменских детей, чьих родителей, не щадя даже женщин, детей и стариков, выбили за участие в повстанческом, то бишь басмаческом движении, вспыхнувшем в 1931 году на западе Туркменистана. Тогда казахи, объединившись с  племенами западных туркмен, вооруженных берданами и дедовскими хырлы-кремневыми ружьями, держали бой с регулярными частями Красной Армии и многочисленными чекистскими отрядами, оснащёнными артиллерийскими орудиями, танкетками и бронепоездами.

Но силы были слишком неравны, народное восстание захлебнулось в крови. Интересующихся подробностями этого побоища я отсылаю к своей монографии «Духовная оппозиция в Туркменистане 1917-1935», где более или менее обстоятельно описана очередная трагедия туркменского народа.

В конце 20-х – начале 30-х годов в стране разразился экономический и социальный кризис. Голод охватил и  Среднюю Азию. Чтобы отвлечь внимание народа, обмануть общественное мнение, власти страны на основе фантастических обвинений стали арестовывать безвинных людей, устраивать политические судебные процессы. По одному сценарию разыгрывались так называемое «Шахтинское дело» во главе с «Московским центром» и суд над с легендированной в Ашхабаде «контрреволюционной» организацией «Туркмен Азатлыгы – I» под началом Кумышали Бориева. Когда живой и настырный Троцкий, обозвав вождя «гениальной посредственностью», вызвавшую у того ярость, копошился где-то за тридевять земель от Родины, то это не давало спокойно спать Сталину в Москве. Злоба, вызванная неудовлетворённой местью и властолюбием, вымещалась на безвинных людях, которых хватали на улицах российских и зарубежных городов, а их «пособников» арестовывали и в Туркмении.

Следом, за разыгранным в Москве процессом «Промпартия», в фантазии ашхабадских чекистов, с одобрения Центра, родилась ещё одна антисоветская организация «Туркмен Азатлыгы -2». Теперь во главе её «стояли» Атабаев и Айтаков. У аждарха – дракона аппетиты стали непомерными, не довольствуясь «мелкой рыбёшкой», он жаждал крупную дичь, ему были нужны громкие процессы, которые могли бы скрыть его двурушничество и оправдать в глазах общественности массовые аресты, носившие зловещий характер. Чем выдающееся личность, «возглавлявшее», так называемое антисоветское «подполье», тем значительнее резонанс судилища.

Чего же добивался Сталин? Инсценируя судебные фарсы над бывшими оппозиционерами, людьми более или менее скомпрометированными перед партией, он стремился запугать народ и партию, чтобы они поверили в существование в стране подпольной антисоветской организации, объединяющей разветвлённую сеть шпионов и врагов и на том основании создать в стране чрезвычайное положение и, получив в свои руки неограниченные полномочия диктатора, объявить себя «спасителем» Отечества, то есть Советского государства.

А что народ? Он, как во все времена, безмолвствовал, прислушиваясь к своим большим и малым вождям. Среди них было немало видных личностей, которые, к сожалению, поддавшись демагогии Сталина, верили ему, и, ошибаясь сами, вводили в заблуждение других. Были такие, кто не верил никому, ни Сталину, ни его аппарату, но, объятые страхом, становились послушным орудием в руках диктатора и его  оруженосцев. В зловещих событиях тридцатых годов велика вина и чекистов, которые ради славы, звания и чинов загубили немало безвинных душ. Однако нельзя отождествлять, одинаково относиться к наркому внутренних дел ТССР Монакову, распорядившемуся «бить допрашиваемых так, чтобы было слышно в его кабинете» и к известному чекисту Артузову, который перед расстрелом, на стене тюремной камеры своей кровью успел написать: «Честный человек должен убить Сталина». Это тот самый Артур Христианович Артузов, долгое время возглавлявший Иностранный отдел ОГПУ СССР, беспокоившийся о судьбе арестованного в Иране советского агента Сердара Николаевича Йомудского, засланного нелегально «для работы в Персидском Иомудистане» /Архив МНБТ, д. 110481, т. 2, л. 33; д. ПФ 60, лл. 249-250/.