"По несчастью или к счастью, истина проста, - никогда не возвращайся в прежние места. Даже если пепелище выглядит вполне, не найти того, что ищем, ни тебе, ни мне..." (Г. Шпаликов)

пятница, февраля 19, 2016

Рахим Эсенов. Воспоминания. Фрагменты из новой книги. Сказ о великом Сахи...



В пятидесятых-шестидесятых годах прошлогох мне приходилось общаться с названными знаменитостями, которые перед концертом, то есть перед выступлением по радио,  часто сиживали на завалинке во дворе старого здания радиокомитета, расположенного по улице Подвойского № !..
Надо было видеть эти сборища, слышать корифеев на том своеобразном ристалище, являвшихся для нас, молодых, уроками мудрости, благородства и добропорядочности, школой состязания в острословии, где пальма первенства доставалась не самому старшему, а самому остроумному, находчивому, кто в своей речи умело и к месту использовал аллегории и символы, метафору и иронию. Конечно, чаще всего победителями оказывались аксакалы.

В пору тоталитаризма, когда не всё позволялось сказать по радио, в печати или со сцены, эта площадка, собиравшая цвет музыкальной культуры Туркменистана, становилась как бы животворным родником национальной речевой культуры, где в блистательной оправе художественного слова яркий и сочный туркменский язык, язык Махтумкули Фраги, сверкал драгоценными каменьями.

Я с благоговением относился к участникам этих «меджлисов», как в эпоху Мухаммеда Байрамхана  называли поэтические сборища, часто заходившими ко мне в кабинет, чтобы посидеть, выпить пиалу чая, договориться о переводе туркменских песен на русский язык, чтобы озвучить их на Всесоюзном радио. Позже, будучи министром культыры республики, мне пришлось еще чаще встечаться с ними, организовывать их поездки с концертами по Туркменистану, а также з его пределами.

Помню, я, работая над темой о национальной этике и эстетике в туркменском фольклоре, обратился к Сахи-ага поделиться своими познаниями в этой области.

– Я могу кое-что тебе поведать, – ответил яшули, подумав. – Но лучше меня это сделает Мыллы-ага, знаток национальных традиций и обрядов… Уверен, после беседы с ним, ты столько запишешь интересного, что тебе я и не понадоблюсь.

Сахи-ага оказался прав: Мыллы-ага явился настоящим кладезем народной мудрости, хотя я после не раз беседовал и с Сахи Джепбаровым, чьи советы служили стимулом в моем творчестве.  

Об одной из встреч с Сахи-ага я и хочу рассказать. Накануне 50-ой годовщины Октябрьской революции газета «Правда», задумавшая опубликовать серию материалов о представителях национальных культур союзных республик, предложила написать очерк о Сахи Джепбарове. Позвонил своему будущему герою, который встретил меня у себя дома, за щедрым дестерханом. Просидели за беседой до позднего вечера, а когда стали прощаться, Сахи-ага испортил мне настроение: он попросил очерка о нём не писать. Такая честь увидеть себя в главной газете страны – и добровольный отказ. Я даже оскорбился и за себя, и за газету, считая, что задета и моя профессиональная, и цеховая честь.

– Ты, братишка, пойми меня, – обезоруживающе заговорил он. – Не о себе пекусь, а о тебе… Мне ещё до войны присвоили звание народного, но на мне ярлык невыездного, раз, феодала, два, опиомана, три. Откровенно, я им не злоупотребляю, лишь иногда, когда болею, чуточку приму… Ведь и медицина это снадобье широко применяет… Напечатаешь обо мне, ЦК будет недовольно, тебя начнут теребить, чего доброго, в редакцию отпишут… Зачем тебе такая слава?

Сахи-ага посоветовал героем очерка избрать Гельды-ага Угурлиева музыканта-виртуоза и дутарчи – мастера по изготовлению этого национального инструмента. Я, поразмыслив, умерил свои амбиции, прислушался к совету Сахи-ага и написал очерк о Гельды-ага Угурлиеве, который «Правда» опубликовала, отметив премией.

Следующая моя встреча с Сахи-ага больше похожа на заочную.  В ту пору трезво мыслящие люди чувствовали, что в стране с авторитарной системой, подавляющей личность, всё решительней наступающей на права человека,  журналисты, писатели и вообще интеллигенты с критическим складом мышления становились нежелательны. В местном ЦК вторым секретарём, как правило, являлся посланец ЦК КПСС, твёрдо проводивший линию Кремля и мне руководство «Правды» рекомендовало прислушиваться, прежде всего, к голосу  второго секретаря. По форме он второе лицо в республике, по сути же первое, добился моего перевода из газеты. Не ради дела, ради собственных амбиций. В том он признался позже, в 1983 году, когда в качестве Полномочного и Чрезвычайного посла Советского Союза в Индии принимал меня в Дели.

Кстати, и в самой «Правде» с каждым днём становилось всё сложнее работать.  Критика на страницах газеты становилась выборочной, то есть, там, где в республиках первыми секретарями являлись кандидаты или члены Политбюро ЦК КПСС, не всё разрешалось предавать огласке. К примеру, мои коллеги, собкоры по Казахстану и Узбекистану не могли критиковать ни прямо, ни косвенно Шарафа Рашидова или Динмухаммеда Кунаева, так как они являлись кандидатами в члены Политбюро ЦК КПСС  Зато дозволялось шерстить республики, области и края, где руководителями были не столь важные и не имеющие доступа к телу главной персоны страны. Мы, журналисты «Правды», дожили до того – в ту пору главным редактором стал Михаил Васильевич Зимянин -  что получили указание критиковать не выше колхозного бригадира. В общем, критикуй, но только стрелочника. Такова была мораль утверждающегося авторитаризма, провозглашающего, что сильные мира сего, в любом обществе, беспорочны. Критикуя тогдашнюю, отжившую  на сегодня систему, я, казалось бы, отвлекаюсь от основной темы. Наоборот, без этого, так сказать, введения, по-моему, не будет понятна идея самой темы, мой рассказ о великом Сахи.

Словом, меня – я забегаю намного вперёд -  перевели из «Правды», «избрав» председателем правления Союза писателей, депутатом Верховного Совета, а затем и членом ЦК Компартии Туркменистана.  Меня также ввели в комитет по присуждению Государственной премии имени Махтумкули, который каждые два года отбирал кандидатуры представителей творческой интеллигенции. И лауреатом становился тот, чью кандидатуру утверждали  постановлением ЦК КПТ и Совет Министров ТССР. Ознакомившись, с деятельностью Комитета, я узнал о двух абсурдных, вернее, несправедливых по своей сути, фактах: этой высокой премии не удостоили двух заслуженных мастеров своего дела – Сахи-ага и народного художника Айхана Хаджиева, создавшего канонический портрет великого Махтумкули, который получил всеобщее признание. Мне удалось убедить руководство республики присудить А. Хаджиеву эту высокую премию.

   По рекомендации Союза писателей Комитет рассмотрел кандидатуру Сахи-ага и единогласно решил ходатайствовать перед ЦК присвоить ему звание лауреата, но высокая инстанция без всякой мотивировки отказала. Мне же дали знать, что прежде чем входить в Комитет, а тем более в ЦК, следовало бы согласовать. Однако, зная, что ЦК и Совмин, нередко минуя Комитет, присуждали премию  тому или иному творческому работнику, я снова от имени правления и всех писателей обратился в ЦК КП Туркменистана рассмотреть возможность присвоения Сахи Джепбарову звания лауреата премии имени Махтумкули.
Меня не замедлили вызвать  ко второму секретарю ЦК В.Н. Рыкову. Я более десяти лет знал Василия Назаровича, часто встречался с ним и у меня сложились с ним доверительные отношения. Откровенно, я симпатизировал этому умному, сильному и волевому человеку, профессиональному партийному работнику, глубоко разбиравшемуся в экономике республики. Он хорошо знал людей, тонко вёл кадровую политику и, видно, потому уверенно взял в свои руки бразды правления Туркменистаном. Много сделавший для развития экономики республики, Василий Назарович, в отличие от многих своих предшественников и приемников, был доброжелателен, не разбрасывался пустыми обещаниями, конкретно решал  хозяйственные, социальные проблемы и потому многие предпочитали обращаться к нему, а не к другим секретарям. Конечно, подобная подмена собою других ответственных лиц не всегда оправданная практика авторитарной однопартийной системы. Но это уже другой вопрос.

Однако В. Рыков, как человек пришлый, не владевший туркменским языком, не связанный корнями с нашим народом, его традициями, культурой, знавший о прошлом туркмен лишь по записям генерала завоевателя Гродекова, начальника штаба Скобелевской армии, к сожалению, так и  познал душу туркмена, его менталитет. Василий Назарович, к которому я всегда питал чувства симпатии, несмотря на свою интеллигентность, эрудированность, пожалуй, не представлял, как глубоко любимы в туркменском народе песни Сахи Джепбарова, виртуозность его игры на дутаре, высокое профессиональное мастерство. В том была не вина его, а беда. Беда всех, кто чувствовал себя на туркменской земле временщиком.

Несмотря на наши добрые отношения, я шёл к Рыкову с нелёгким сердцем, предугадывая какой предстоит  с ним неприятный разговор, ибо во все времена, будь то в государственной или партийной иерархии, несмотря на личную приязнь, так уж сложилось, что каждый должен знать своё место и не высовываться.

– В первый и во второй раз, мы знаем, Джепбарова представляли к лауреатству по твоей инициативе, – упрекнул Рыков. – Ты ставишь Центральный Комитет в неловкое положение. Получается, что Союз писателей во главе с тобой добрые, пекутся о национальных кадрах, а мы, в ЦК, злые, без понятия, что отказываемся признать талант большого бахши. Запомни, Рахим Махтумович, Сахи Джепбаров лауреатом премии Махтумкули не будет, пока не отрешится от вредных привычек.

– Что за привычки, Василий Назарович? – спросил я, зная, что Рыков редко отступал от своего решения. Правда, бывали случаи, когда убедишь его в своей правоте, он соглашался с тобой.

– А ты, будто не знаешь?! – усмехнулся Рыков.

– Если это то, о чём вы думаете, то оно не имеет под собой почвы. Я знаю Джепбарова долгие годы…

– Имеет, – он похлопал ладонью по лежавшей перед ним папке с грифом «совершенно секретно», где хранились докладные КГБ, – хотя мы этой организации не всегда верим, но к сведению принимаем… У нас есть своя подтверждающая информация, что Джепбаров употребляет терьяк. Не пристало опиоману такое высокое звание присваивать.
– Алкашу, допивающемуся до белой горячки, лауреатство присуждать можно, а опиоману, выходит, нельзя? – обиженно возразил я. – Одному литератору, хроническому алкоголику вы позволили. Ему пристало. Не посмотрели даже на то, что он в дымину пьяным пришёл на бюро ЦК…

– Кого ты имеешь в виду? – перебил меня Рыков.
– Может не стоит?
– Раз уж замахнулся, то руби…

И я назвал имя ... Это было в начале весны 1971 года. Когда названный мною писатель, зная, что его приглашают на заседание бюро ЦК по поводу присвоения ему звания лауреата премии имени Махтумкули, хватил лишку, что ноги его еле держали. После поздравления членов бюро, он вместо того, чтобы поблагодарить их, нанёс им пощёчину, дескать, ЦК с наградой запоздал, в народе его уже давно считают лауреатом... Членов бюро, конечно, шокировало такое заявление, лишь один Василий Назарович, не знавший языка, не понял, что же заявил по-туркменски пьяный лауреат.

Я присутствовал на том заседании бюро ЦК в качестве корреспондента «Правды» и по сей день считаю, что - это был писатель Бердыназар Худайназаров -      заслуживший лауреатство своим божьим даром, преподал партийным бонзам хороший урок, как надо ценить истинные таланты, их заслуги. Главное, вовремя. Недаром сказано: дорога ложка к обеду… Но это заявление было бы тем бесценнее, если бы Бердыназар сделал это в трезвом виде.

– Сахи вовсе не опиоман! – продолжал я настаивать на своём. – Тогда всех бахши и музыкантов можно объявить опиоманами, так как они иногда при хвори позволяют себе принять горошину терьяка. Присвоили же Махтумкули Гарлиеву, известному бахши звание народного, зная, что тот балуется терьяком. Не стал же он от того менее талантливым или менее известным в народе.

С языка чуть не сорвалось, что алкоголизм – явление отнюдь не туркменское, а привнесённое к нам извне, то есть из России, где издавна не считается греховным, а опиоманство – явление местное, свойственное лишь национальному менталитету и поскольку оно иным, скажем, пришельцам незнакомо, чуждо, потому, видимо, более страшно, нежели увлечение спиртным. Ведь всепрощенческое отношение к алкоголизму ускорили уход из жизни Фёдора Шаляпина, Александра Фадеева, Михаила Шолохова – целой плеяды светлых умов, имевших громкие титулы, высокие звания. И ничего!

А на Сахи Джепбарова табу лишь потому, что на него есть донос стукача. Я едва сдержался, проглотил готовые сорваться с языка слова, хотя они жгли мне душу, опасался, что Василий Назарович мог упрекнуть: «Слушай, Рахим, ты не успел уйти из «Правды» а уже националистические песенки поёшь?!» Но Рыков был тактичным человеком. Возможно, он так и не сказал бы, но подумать мог… Обратиться к тогдашнему первому секретарю? Им тогда являлся Мухаммедназар Гапуров. Бесполезно. При Рыкове он был пустым местом, эдаким мальчиком на побегушках, которым второй секретарь крутил-вертел, как  угодно.
Помню, как-то встречали одну авторитетную зарубежную делегацию, в составе которой были и писатели. В аэропорт, в депутатской комнате собрались М. Гапуров, В.Н. Рыков, председатель Совета Министров и другие руководители республики.

Самолёт из Москвы запаздывал. Гапуров куда-то отлучился, но он зачем-то понадобился Рыкову. Василий Назарович подал мне знак, и мы с ним вышли за ограду, на лётное поле. Вдали маячила фигура Гапурова, который, повернувшись к нам спиной, разговаривал с сотрудниками аэропорта.

Рыков, нетерпеливо поглядывая в сторону первого секретаря, вдруг властно крикнул: «Мухаммед! Мухаммед! – и энергично взмахнул рукой. – Иди сюда, скорее!..»
И первый  заспешил ко второму, гляди, не будь людей, перейдёт на трусцу.
Конечно, меня это шокировало, а Мухаммеду, то бишь, товарищу первому лицу республики, хоть бы хны! Видимо, сложившиеся между ними подобные отношения они считали в порядке вещей.

Говорят, плетью обуха не перешибёшь. Я так и не смог переубедить Рыкова. В 1978 году Сахи-ага скончался. О присуждении ему премии не побеспокоились ни в семидесятых, ни в восьмидесятых годах. Понадобилось ещё полтора десятка лет, чтобы Туркменистан самым последним среди бывших республик СССР объявил о независимости, и лишь тогда великого бахши и композитора Сахи Джепбарова посмертно удостоят звания лауреата Государственной премии имени Махтумкули.

И тут инициатива исходила  не от властей, а от писательской общественности.
Пройдут годы и я ещё долго буду себя попрекать: почему не добился своего, почему не рассказал Рыкову о всех заслугах Сахи-ага? А ведь ко всем своим качествам бахши был к тому же мужественным человеком.

В страшном 37-ом С. Джепбарову поручают организовать Государственный ансамбль народных инструментов, в который он отбирает талантливую молодёжь, а также прославленных бахши и музыкантов старшего поколения – Халы-бахши, Ораза Салыра, Тачмамеда Суханкули, Мыллы Тачмурада, Пурли Сары… Он также создаёт музыкальные ансамбли в Туркменском драматическом театре, на Кизыларватском вагоноремонтном заводе, в конном полку Красной Армии…

Находятся перестраховщики, быть может, провокаторы-стукачи, которые нашёптывают ему: «Ты взял в ансамбль такого-то, ведь его отец расстрелян как враг народа…» – «Это к искусству не имеет никакого отношения, – отвечал Сахи. – Я отбираю в ансамбль людей талантливых…»

В суровом 41-ом, с началом Великой Отечественной войны, он с концертной группой выступал в войсковых частях, а когда под Ашхабадом в июле 1942 года была сформирована 87-я отдельная Туркменская стрелковая бригада, отправившаяся на фронт, ансамбль во главе с Сахи последовал за её воинами. Шесть месяцев бахши вместе со своими товарищами пробыл во фронтовой полосе: пели в окопах и блиндажах, в землянках и эшелонах, пели под грохот артиллерийской канонады и гул моторов. Более молодые участники ансамбля даже помогали санитарам выносить раненых с поля боя.

Обо всём этом я не поведал Рыкову, который, услышав, быть может, смягчился и отменил бы своё решение. К сожалению, все мы крепки задним умом.

Памятна последняя встреча с Сахи-ага. Если не ошибаюсь, произошла она на исходе лета или в самом начале осени 1977 года. Бахши жил в собственном доме, по улице Советской, переименованной после смерти в его имя. Сейчас на этом месте возвышаются другие строения, взметнулись в высь дворцы, многоэтажные здания, а сбоку, где проходила параллельная Сахи Джепбарову улица Подвойского, ныне пролегла улица Гарашсызлык. Терминатор превратил в прах всё, что напоминало о святой памяти, связанной с именем великого Сахи.

Мы пришли в его дом втроём: Довлет Бабаевич Эсенов, поэт Байрам Джутдиев и я. Сахи-ага лежал в постели, наполовину парализованный, с не очень ясной речью, язык не всегда повиновался ему, что отдельные слова сливались, их пояснял сын Солтан, ухаживавший за отцом.

С нашим приходом Солтан, передвинув отца к стене, подложил ему под голову и спину подушки, чтобы тому было удобно видеть нас. Мы подсели к Сахи-ага вплотную, чтобы лучше слышать его. Он очень обрадовался нашему приходу, хватал нас за руки, улыбаясь какой-то детской, беспомощной улыбкой.

Сахи-ага взял мою руку в свои ладони: «Я всё знаю, – тихо, сбивчиво сказал он, видимо, откуда-то прознавший о моих хлопотах по поводу его лауреатства. – Знаю, Аллах тебя вознаградит». Затем он, заключив в пальцы руку Довлета, произнёс: «Довлет-джан, свои самые лучшие годы я работал с тобой, когда ты был башлыком радиокомитета. С тобой было легко и радостно. Душа у тебя добрая… Спасибо, тебе…» Потом он подал знак Байраму и тот протянул ему свою руку, которую он погладил и, задыхаясь, проговорил: «Шахир, земляк… Щедрая земля Геок-Тепе всегда дарила  Туркменистану поэтов и бахши… Так держать, сынок!..»

Он обвёл нас печальным взглядом, будто прощался, затем, видно, опомнившись, улыбнулся. Но улыбка получилась кривой, жалкой. Сахи-ага облизал пересохшие губы, ему трудно было говорить. Солтан поднёс к его губам пиалу с чаем, бахши, сделав маленький глоток, обратился ко всем троим:

– Иле хызмат эдиң, огыллар! Иль барын билйəндир…×

Это подлинные слова бахши. И я не мог не привести их на языке оригинала. Затем он, попытавшись улыбнуться, подал нам, собравшимся уходить, протестующий знак, чтобы мы оставались, расселись поплотнее вокруг него. Он собирался рассказать какую-то притчу о бахши, но у него не хватило сил. Солтан убрал  подушки,  перетащил постель вместе с отцом. Тот был лёгок как пушинка.

Мы ушли, пообещав навестить бахши завтра, но это завтра для Сахи-ага настанет… Кто-то из нас, кажется, Довлет Бабаевич вспомнил другого, тоже великого бахши Махтумкули Гарлиева, прозванного Алили-бахши /его называли еще и Чувал-бахши/, ушедшего безвременно ещё в 1957 году.

Злые языки поговаривали, что Сахи Джепбаров подражает Алили-бахши. Нет надобности, доказывать насколько были абсурдны те вымыслы: исполнительское мастерство Сахи-ага всегда отличалось высоким профессионализмом, оригинальностью и самобытностью. Досужие пересуды доходили до самого бахши.

– Я бы счёл за честь быть таким, как мой халипа Махтумкули Гарлы, – достойно рассуждал он. – Но быть подобным гению немыслимо… Чтобы чуточку на него походить, в память об Алили-бахши я исполняю его пять песен. Среди них «Джан-джан», «Ынжытма» и другие. Но пою я их по-своему...

Когда  Гарлыева на многолюдном тое слушатели попросили: «А ну, бахши-ага, скопируй Сахи-ага!», Алили-бахши, не раздумывая, ответил: «Если тебя не сотворил текинец, повторить Сахи невозможно…»

Уговаривались о встрече с Сахи-ага… Но она не состоялась, завтра великого бахши не стало. Это была невосполнимая утрата для туркменской национальной культуры. А мне почему-то вспомнилась быль, услышанная на одном из тоев, где пел неповторимый Сахи-ага. Кто-то из близких, озабоченный тем, что уж слишком бедно живёт знаменитый певец, которому «и рубля не накопили» песни, упрекнул: «Все мы ходим под Богом… И ты, Сахи, смертный… А живёшь как бедняк. Что ты оставишь после себя?!», на что бахши ответил: «Человек, который после себя оставил хоть одну, любимую в народе песню, не умрёт… А у меня сотни песен. Их поют в народе… Возможно, не все они будут жить. Если будут петь хоть одну, значит, буду жить и я… А за длинными рублями я никогда не гнался. Разбогатеть алчут безнравственные люди,  богатством восполнить своё духовное убожество»


                 КАК  ПИШУТСЯ  БИОГРАФИИ…

                      О великом сазанде× сей сказ:

Я отвлёкся, но не без основания. Пора вернуться в радиокомитет, где меня уже, видимо, дожидался Мыллы-ага  Тачмурадов, который чаще всего заходил ко мне или к Арапу Курбанову. В тот день я договорился с яшули о встрече. В радиокомитете его не оказалось,  Арапу  передал, что будет ждать меня  дома.

Мыллы-ага до своего последнего дня жил в пригородном селе Ашхабада, чьи дома и владения к концу пятидесятых годов прошлого столетия уже вплотную окружили  городские строения. По кривым, пыльным улочкам я дошёл до времянки, смотревшей щелистой дверью на северо-восток. Приземистый саманный домик, огороженный невысоким дувалом, состоял из двух небольших комнатушек, без пола и прихожей. Ни кухни, ни ванной, но с отдельным туалетом… во дворе.

Тогда меня, пожалуй, не удивило столь жалкое жильё, где ютился аксакал. Может быть потому, что я сам пребывал в таких же условиях, если не хуже, и считал подобное пока в порядке вещей. Но я-то начинающий, никому неведомый журналист, неровня великому  сазанда  – музыканту, виртуозу-аккомпаниатору и композитору, чьё имя и музыка были широко известны и любимы как в республике, так и за её пределами. Он был награждён орденами Трудового Красного Знамени, Знак Почёта, медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941-1945 годов» и многими другими  медалями СССР и почётными грамотами Туркменского правительства; Мыллы-ага уже как пятнадцать лет достойно носил звание заслуженного деятеля искусств, хотя уже давно настала пора присвоить ему народного бахши Туркменистана.

Перед моими глазами и поныне низенькие комнаты-клетушки, жарко пылавшая «буржуйка» без дверцы и прикрывавшие земляной пол кошмы и потёртый палас, на которых сидел щуплый, невысокого роста седобородый старик с бледным лицом… Запавшая в мою память эта неприглядная обстановка, окружавшая Мыллы-ага, сегодня вызывают у меня огорчение, даже негодование. Почему министры, правительственные чиновники, просиживавшие штаны в просторных и светлых кабинетах, занимали многоквартирные коттеджи со всеми удобствами и дворами, засаженными фруктовыми деревьями? А Мыллы-ага и его коллеги репетировали и выступали перед радиослушателями в душной, без окон, непроветриваемой и тёмной, освещаемой лишь электричеством, студии. Почему те же высокие чины, с удовольствием заслушивавшиеся концертами прославленных сазанда и композиторов, не удосуживались поинтересоваться бытом творческих работников? Я не хочу сказать, чтобы они тоже пребывали в схожих с Мыллы-ага условиях. Нет. Но где же равенство и братство? Справедливость? Вся беда в том, что тоталитаризм был окрылён своекорыстием, эгоизмом. Большевикам не всегда хватало бытовой заботы, приземлённой разумности, особенно когда речь шла о широких массах, хотя лозунгов по этому поводу было больше, чем достаточно. Даже в Ашхабаде, после разрушительного землетрясения восстановление города началось, прежде всего, с того, что нужно было государству, а не людям. В первую очередь отстроили здания ЦК Компартии и Совета Министров республики, КГБ и МВД, тюрьму и колонию, а затем уже занялись жильём и всем прочим.

Эта «забота» ощутима и поныне, на исходе 2003 год, после землетрясения минуло более полувека, за эти годы отжил один государственный строй, на смену «социализму» пришла «демократия со своим лицом», отнюдь не человеческим, над Ашхабадом, в первую очередь, взметнулись купола дворцов, мечетей, башни и колоннады беломраморных многоэтажных государственных учреждений, начиная от Министерства обороны и кончая уймой пустующих пятизвёздочных отелей, а тысячи и тысячи горожан, жители пригорода всё ещё прозябают в осыпающихся времянках, в таких,  каких в своё время, в то далёкое время жил Мыллы-ага.

… Мы с аксакалом прошли во вторую комнату, убранство которой почти не отличалось от первой, лишь у стены над ковровым чувалом висел репродуктор, а под ним старый сундук с миндером.× Здесь  чуточку просторнее, видимо, оттого, что не было «буржуйки», тепло от которой заметно струилось в открытую настежь дверь.

Я вслушивался в тихую, спокойную речь Мыллы-ага, как впитывал в себя всё то, что слышал из его уст. Он с усмешкой вспомнил наше первое необычное знакомство, когда он, по обыкновению, расспросив меня, кто я, откуда родом и кто мои родители, остался доволен и начал рассказывать интересную историю о себе, и угораздило же меня, не дослушав, нетерпеливо взяться за ручку. Едва что-то записал, как Мыллы-ага тут же умолк и, пронзая меня своими, как шильце острыми глазами, настороженно спросил:

- Ты чего это, сынок, пишешь?

- Ваш рассказ необыкновенный, – смутился я, отложив ручку. Кстати, эта оборванная запись на пожелтевшей от времени бумаге сохранилась и поныне.

Он, видимо, поняв моё состояние, тоже почувствовал себя неловко и чуть извиняющимся тоном пытался объяснить:

- Был у нас на селе один секретарь аулсовета. Вроде нужную бумагу писал, оказывается, доносы в НКВД строчил… На тебя так не думаю и времена вроде стали иные… Ты уж не обижайся, сынок.

В другой раз аксакал, придя в редакторскую, попросил написать его автобиографию и непременно на русском языке.

- Почему на русском? – удивился я. – На то она и автобиография, что каждый должен писать её собственноручно, на родном языке…

- Начальник по кадрам так сказал, на русском, –  Мыллы-ага был убеждён, что слово чиновника, ведающего документами работников радио, закон.

Напротив редакторской, с зарешёченными окнами, за железной дверью, обитой тёмным дерматином, находился кабинет с табличкой «начальник отдела кадров». В теснотище времянки отдельный кабинет занимали только председатель и кадровик Малабеков Аршак, малограмотный, недалёкий человек, но с громкой биографией краскома в годы коллективизации и басмачества, служивший в ГПУ-НКВД, а выйдя на пенсию, определившийся в коллектив радио. Его побаивались многие, даже Довлет Бабаевич, наш председатель, был с ним настороже, зная, что тот по-прежнему сотрудничает с органами, а его первой помощницей, то бишь, осведомительницей являлась Ксения Абрамовна, секретарша, уже немолодая женщина из приёмной председателя радиокомитета.

Начальник отдела кадров так поставил себя, что Ксения Абрамовна в первую очередь печатала его материалы, а затем руководства.

Несмотря на «хрущёвскую оттепель», Малабеков, живший жандармско-полицейской моралью, видел в каждого затаившегося врага и, не брезгуя провокацией, копанием в грязном белье, старался залезть в душу каждого, «Откровенничая» со мной, оговаривал моего коллегу Оразмурадова, будто тот клевещет на меня, а ему, в свою очередь, говорил то же самое, только обо мне.

Как-то пытаясь убедить Курбанова в своей «дружбе», Малабеков распинался: «Арап-джан,  поверь!» – «Друг, друг, – ухмылялся Арап, – заимей одного такого «друга» и врагов не надо. Дай Бог, с одним так называемым другом справиться…»

Ни один руководитель радио (а их сменилось уйма!) и не помышлял освободиться от такого начальника отдела кадров, зная, что за него горой стоял республиканский КГБ. А Довлет Эсенов очистил коллектив от скверны, которая не сплачивала, а разобщала людей, сея между ними недоверие и подозрение. Он просто-напросто сократил должности, занимаемые этими  людишками, дав им иные наименования. Штатные единицы сохранил и от стукачей избавился.

Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Так я, исполняя просьбу Мыллы—ага, написал его автобиографию, один машинописный экземпляр, которого хранится у меня и по сей день.

С той поры у меня с Мыллы-ага установились доверительные отношения и в тот вечер он не обращал внимания на блокнот, лежавший у меня на коленях, где я делал записи, которые  сегодня вместе с той автобиографией выливаются в строки об этом необыкновенном человеке, в чьём тщедушном теле таилась какая-то тихая, неукротимая внутренняя сила. Но главное, конечно, живая память сердца, то неизгладимое, что на всю жизнь сохранилось в моём сознании. Пережить смерть трёх сыновей-кормильцев, двое из которых погибли на фронте, затем ещё один удар – самый жестокий, происшедший на склоне лет – смерть любимой жены.

Он рассказал притчу о хлебосольном туркмене, в доме которого несколько дней гостил какой-то проезжий казах. В час расставания гость, горячо поблагодарив хозяина за кров и щедрое гостеприимство, на прощание пожелал: «Живи, дорогой, долго-долго, но если по воле Аллаха твой дом навестит Эзраил, то пусть он придёт за тобой раньше, чем за женой…»
Осмысливая пожелание, туркмен  возмутился: «Что за неблагодарный человек: я его хлебом-солью, встретил, а он каркал, чтобы ангел смерти прилетел за мной …»

Миновали годы, и в один чёрный день у туркмена умерла жена. Предали её земле, как подобает, прошли все поминки, разъехались наехавшие издалека родственники, недолго задержались и две замужние дочери, а для вдовца настали дни одиночества. Без жены дом не дом, хотелось уйти, куда глаза глядят. А жизнь продолжалась: накормить-напоить скотину, корову подоить, на выпас не запоздать, для себя что-то поесть приготовить, чаю вскипятить, в юрте прибрать, одежду постирать… Всё самому да самому… Да и старость как-то враз подступила. Нету рядом родного человека, которому хоть душу  изольёшь. Женщины, теряющие своих мужей, могут себя как-то обиходить, а мужчины в такой ситуации, как правило, беспомощны. Вот когда вдовец, как говорят туркмены, губу прикусил, подосадовал на себя, вспомнив о пожелании гостя-казаха…

Мыллы-ага, полулежавший на кошме, вдруг встрепенулся, оторвал локоть от подушки и, приложив ладонь к уху прислушался… Из репродуктора доносились приглушённые звуки какой-то музыки, к которым, если не вслушаться, до меня не доходили. А Мыллы-ага, ему уже шёл семьдесят четвёртый год, уловил едва слышную мелодию. Работавший у нас на радио звукорежиссёром Атда, единственный сын Аннамурата, первенца аксакала, погибшего на фронте, по знаку деда прибавил звук, и из репродуктора полилась мелодия «Сен-сен» в исполнении какого-то юного бахши.

- С этой мелодии я начинал свои уроки дутарчи, –  раздумчиво произнёс Мыллы-ага, слегка покачиваясь всем телом в такт музыке. – Эта простенькая мелодия, мелодия моего детства…
Глаза аксакала засветились каким-то ласковым добродушием, он мечтательно улыбался. Мелодия уносила его к туманным берегам детства…

…Тачмурад-ага, мираб селения Янгала, раскинувшегося у предгорий Копетдага, часто брал  в поле своих сыновей Джыга и Мыллы, приучая их к дайханству. Старшенький Джыга, пристрастился к ремеслу мираба, изучил повадки бурливой реки Секизяб, одним рукавом своим поивший Янгала, и его посевы. Он  дотошно знал черёд каждого хозяйства, кому, когда и какой положен пай воды.

А вот Мыллы рос совсем иным. Малыша, правда, нарекли Аннасеидом, но это имя не привилось. Когда на сорок первый день после его рождения Тачмурад Рахман, прозванный Бутом, то ли за его внешнее сходство с идолом, то ли за его огромную фигуру, похожую на неотёсанную глыбу бутового камня, осторожно взял на руки сына и увидел, что тот не походил ни на Джыгу, ни на дочь, появившуюся следом, смахивая больше на девочку, красивенький, какой-то игрушечный, и плач его напоминал прерывистый звон серебряного колокольчика… Отец от избытка чувств невольно проронил: «Мылайым, Мыллым!..» - «Миленький, Ладненький!,,». Так и привилось мальчику имя Мыллы, выросшего на редкость мягким, сердечным и ростом невеликим. Мыллы стал отрадой его души. Мальчик рос вовсе не похожим на  сверстников. В пять лет у нём пробудился интерес к музыке. Он брал в руки камышинку и, подражая дутаристам, с серьёзным видом изображал игру на дутаре. Тачмурад-ага, видя увлечение сына музыкой, за две курицы выменял у аульного мастера, выделывающего музыкальные инструменты, маленький дутар. К шести годам Мыллы умел самостоятельно настроить дутар. Во многом сказалось и влияние уже игравшего на дутаре старшего брата Джыги, к которому нередко наведывался его друг, известный в ту пору музыкант и певец Беркели. И где бы ни выступал Беркели-бахши, его непременным слушателем оказывался Мыллы. Будь той или всякое появление на селе бахши превращались для мальчика в настоящий праздник. Он словно прилипал к музыканту, не сводя с него восторженных глаз, порываясь, подать тому дутар, налить в пиалу чаю, предупредить каждое желание кумира, а когда тот начинал петь, сопровождая игрой на инструменте, заворожено следил за едва уловимым движением его пальцев. Дома он повторял эти уроки, играл по слуху на своём миниатюрном, но настоящем дутаре. Те счастливые мгновения Мыллы с упоением вспоминал всю жизнь.

Тачмурад-ага давно подумывал отдать сына на выучку профессиональному бахши, но события ускорил аульный мулла-меломан, также обративший внимание на музыкальную одарённость отрока, и посоветовал отцу свозить мальчика к могиле святого Баба Гамбара, покровителя музыки и пения, жившего в VII веке нашей эры. Это о нём жила в народе легенда, будто он  с Эфлатуном – Платоном, философом-идеалистом античной эпохи, изобрёл дутар, а в молодости-де ходил в сеисах – стремянных у пророка Али, двоюродного брата пророка Мухаммеда. И ещё немало притчей и сказаний ходило  об этом человеке, которого боготворили многие народы Центральной Азии. Не беда, что эти  народные творения не в ладах с хронологией, историческими датами. Но простые люди свято верили в них.

Священная могила находилась в окрестностях селения Маныш, в трёх мензилах× от Геок-Тепе. На своих двух верблюдах Тачмурад и Мыллы  одолевали этот путь, неспеша , отдохнув по дороге в ауле Ашхабад.  Живописная холмистая местность, навеки приютившая святого, была в тугаях, в  горных речушках, нёсшая свои воды к Манышу, древнему селению, раскинувшемуся на известном Шёлковом пути. Среди зарослей вились пешеходные тропинки и дороги, ведущие в  соседние Иран и Афганистан, откуда на поклонение приходили не только туркмены, но и афганцы, фарсы, белуджи, курды и даже арабы, проживавшие в Мазари-Шарифе и Бухаре. Их привело сюда чудотворство Баба Гамбара, чьё родство восходит к первому шаману и бахши Коркуту Ата. Похороненный на туркменской земле, он, подобно пророку Сулейману, мог повелевать природой, возлежать над травой, не помяв ни одного стебелька, так они держали его на весу или играть на дутаре, сидя на ковре, расстеленном на поверхности воды. Это чудодейство исходило от пророка Исы (у христиан Иисус Христос), который ходил по морской глади. Человек, свершивший богомолье у могилы кудесника, будто если он того очень захочет, обретает дар дутарчи – дутариста или бахши-певца.×

Тачмурад-ага и Мыллы с благоговением свершили хадж к возвышавшемуся над могильным холмом платану, чьи нижние ветви были украшены жертвенными  платочками, талисманами, узелками с серебряными монетами, и, шепча суры из Корана, припали на колени у комля дерева, выросшего из «ушка» (колка) дутара, выделанного самим Баба Гамбаром. Они покинули святое место лишь, свершив все положенные ритуалы, отслужили не один молебен, зарезали жертвенного  барана, устроили садака для всех паломников.

С того памятного события в Мыллы будто вселился встревоженный дух: погружённый в мир каких-то образов, видений, как во сне, так и наяву,  он забывал обо всём окружающем. Он не находил себе места в доме, сам вызывался выпасать своих двух верблюдов и с десяток-другой овец и коз. Отгонял их подальше от Янгала, в долину, орошаемую Секизябом, а сам, лёжа на траве, наблюдал за облаками, громоздившимися в небесной выси. Он вслушивался в посвист ветра, в трели жаворонка, повисшего над полем, в журчанье горной реки, в шелест камыша, росшего на её берегах… Даже сухая трава, выжженная жарким солнцем, и та издавала свои звуки, отличные от шуршания пышного разнотравья, раскинувшегося ковром у воды. Вот по дороге проскакал всадник… Почему бы струнам дутара не подражать топоту конских копыт?.. Шорохи и звуки заполняли весь мир, носились повсюду, казалось, они доносились из поднебесья, то их приносил ветер с вершин Копетдага, то их исторгали земля, деревья и кустарники, изумрудным ожерельем окаймлявшие горную реку… Стоило ему оторваться от земли, приподняться на локтях, как звуки эти отдалялись, будто уходили под бездонный купол небосвода, чтобы зазвучать снова и заполнить пространство между землёй и небом, и снова вторгнуться в душу Мыллы.

Своим мироощущением мальчик делился с отцом, а чаще  брал в руки дутар и играл, задаваясь целью, вызволить из себя тот необычно новый, волнующий мир, вселившийся во всё его существо. Он не давал ему покоя и Мыллы старался буквально выбить из струн те взбудоражившие его  звуки, что, забываясь, разбивал в кровь пальцы, и мать Аннабагыт прятала от него дутар в ковровый чувал.

Джыга,  к тому времени освоивший  мастерство известного бахши, видя, как братишка истязал себя, наставлял: «Ты хочешь прыгнуть выше головы, сочинить сразу свою музыку. Похвально… Этого ты добьёшься, когда освоишь доступные твоим рукам самые простые известные мелодии…» Одного богатого воображения, видимо, явно не хватало, требовалось ещё уменье, опыт игры на дутаре. Одно без другого равносильно тому, что обладать крыльями, но не иметь ног, чтобы взять старт, то есть оттолкнуться от земли для взлёта.
И Мыллы в десять лет научился исполнять первое музыкальное произведение – народную мелодию «Дердиңден», следом – «Сен-сен». Лишь тогда он и сам понял, что до совершенства ему ещё далеко. Пришёл к решению и отец: мальчика надо отдать в добрые, искусные руки мастера.

В 1897 году родители переехали в село Ашхабад, где Мыллы познакомился с известным сазанда-виртуозом Мамедом Мурадом, учеником популярного Кель-бахши, воспитавшего целую плеяду прославленных музыкантов. Тачмурад-ага не замедлил отвести сына к Мамеду Мураду и, оставляя его на попечение сазанда, сказал: «Тело твоё, а кости мои…» – «Твой сын, слышал я, не таков, чтобы учиться из-под палки, – улыбнувшись, ответил тот. – У него на лбу написано, что прилежен и ему уготовано будущее настоящего дутарчи…» Мамед Мурад не ошибся в своём новом шагирте – ученике, как не ошибся Тачмурад-ага, выбирая своему сыну халипа×, отличавшемуся от всех бахши и сазанда тем, что мастерил дутары, словом, своими руками и сердцем вдыхал в них душу. И поныне  в иных семьях как ценную реликвию хранят дутары знаменитого мастера, ставшие антикварными.

Мыллы прилежно перенимал у наставника необычные приёмы, одновременно развивая свою оригинальную технику игры на инструменте. Особенно трудно далась ему профессиональная техника удара правой руки по струнам дутара. Её он освоил за полгода с лишним – это был невиданный срок: известные музыканты обучались т ому больше года.

Туркмены, имевшие склонность к музыке, всегда обучались игре на дутаре келейно, в одиночку. Подготовка музыканта шла «поштучно» как и изготовление самого дутара. Это, видимо, объясняется не только своеобразием национального инструмента, но и самого искусства, самобытность, неповторимость которого не случайно отметили учёные музыковеды В.А. Успенский и В.М. Беляев: «Туркмены, несмотря на свою «дикость» (а быть может, и благодаря этой «дикости»), – писали они ещё в 20-е годы прошлого столетия, – а также благодаря своему своеобразному политическому положению, сохранили до наших дней ту музыку, которая была характерна для высокой культуры древних среднеазиатских цивилизаций…  Разве не удивителен уже один тот факт, что музыка туркмен двухголосная, в то время как музыка Хивы, Бухары и даже Персии – одноголосная?.. Как могло случиться, что народ, находившийся на более низкой ступени развития, имел музыку более сложную и разработанную, чем многие его более развитые соседи» (Туркменская музыка.  «Туркменистан», 1979, с. 40, 364).  

Чем сложнее мелодия, тем сложнее её постижение, а отсюда и передача своих чувств, своего внутреннего мира. Завершая учёбу, Мыллы уже исполнял мелодии «Гырыклар», «Билбил гордум», «Даглар бар», что в один прекрасный день учитель дал ему «ак пата» – благословение:

- Отныне ты мой халипа, – объявил Мамед Мурад. –  Всякий мулла читает то, что знает. Будешь читать своё, народ признает, воздаст тебе славу… Но не возгордись, возомнишь о себе, считай, конец тебе как музыканту…

Мыллы и сам считал, что до совершенства ему ещё далеко. Его не оставляла мысль походить в учениках у Кель-бахши или у Шукур-бахши. Тут же себя одёргивал: «Ишь куда хватил! Упадёшь свысока – падать больнее… Согласятся ли великаны водить его, недоростка, за ручку?..» Шукуру-бахши не до учеников – больно стар и немощен. А Кель-бахши ещё в силе, у него многому можно поучиться… Юноша не терял надежды.

С того памятного дня Мыллы становился сотоварищем по искусству своему учителю. Тогда это удивило многих: «Такой молодой и уже халипа?!» Придёт время, когда, кто хоть один раз услышит его игру на дутаре, тот будет готов, без устали, слушать Мыллы-ага хоть целую ночь напролёт. Очень скоро слава о его виртуозной игре  разнесётся по всему Туркменистану, за ним будут приезжать из долины Теджена, Байрам-Али, Мерва… А пока без него не обходилось ни одно празднество в ауле Ашгабат и в соседних селениях. Это не мешало ему заниматься дайханским трудом, сеять пшеницу, ячмень, ходить за скотиной. Одной игрой на дутаре не прокормишься: материальное благополучие музыканта зависело от достатка в туркменских семьях.

… В аул прискакал нарядный всадник, отыскал юрту Тачмурада-ага, спросил Мыллы и, почтительно поздоровавшись со всеми, заметно волнуясь, сказал:

- Меня Сары-бахши прислал. Сам он по пути в аул Гарры Сагыр, к Гапанчи-баю завернул, на той. Сары-ага просит тебя быть его аккомпаниатором…

Мыллы не верил своим ушам: сам Сары-бахши, шагирт, а ныне халипа знаменитого Кель-бахши просит?!. Для приличия спросил о Ходжадурды Батыре, неизменном сазанда великолепного Сары-бахши и, узнав, что тот болен, стал собираться в дорогу.
До аула Гарры Сагыр, что севернее крепости Геок-Тепе добрались к вечеру. Хотя той уже начался, Сары-бахши, дожидаясь Мыллы, даже не вынимал дутар из коврового чехла.  То был выразительный знак уважения к таланту и личности Мыллы.  В жизни молодого сазанда тот день стал самым знаменательным, как и похвала Сары-бахши: «Слышал о тебе, Мыллы, но сомневался, – сказал он. – Теперь убедился, что ты достойный халипа. Уроки досточтимого Мамеда Мурада усса,× вижу, даром не прошли…»

Вскоре Сары-бахши позвал его с собой в Байрам-Али, на той, к известному в округе баю, бывшему мирабу, где Сары-бахши день и ночь пел с таким увлечением, что у него от неимоверного напряжения заболело горло, ныло всё тело, а у Мыллы, аккомпанировавшему ему, были разбиты в кровь пальцы.

Благодарение Аллаху, услышавшему мольбы Мыллы: в доме Берды-ишана, пригласившего его и Сары-бахши, он встретился со знаменитым Кель-бахши, который тоже пел и слушал игру на дутаре молодого музыканта. Кель-бахши остался доволен исполнением Мыллы народных мелодий и когда Сары-бахши замолвил за своего юного халипа словечко, старый мастер согласился стать его наставником. В ту пору Мыллы Тачмурадову шёл восемнадцатый год. У великого Кель-бахши не стыдно было учиться и в тридцать. В мастерстве исполнения песен и игры на дутаре он был непревзойдённым мастером- импровизатором, равного которому в Туркменистане при его жизни, пожалуй, не было.

Вернувшись из Байрам-Али, Мыллы, не мешкая, отправился в село Изгант, где жил великий бахши и музыкант. Подойдя к его дому, оставив лошадь за околицей, Мыллы чуть стушевался, не зная, как обратиться к уссату: Кель-ага – неудобно, не ровня же ему... Аллаберды-ага?.. Его настоящим именем… Но Мыллы не слышал, чтобы так его называли. И он решил: учитель! Пока раздумывал, топчась у калитки, его первой заметила моложавая женщина, то была Айсолтан, жена Кель-бахши, известная тем, что хорошо понимала в музыке и сама умела играть на дутаре. Она кликнула мужа и, кивнув на юношу головой, справилась у подошедшего  мужа: – Кто он такой?» Кель-бахши, приветствуя гостя, ответил: «Это и есть мой преемник, о котором я тебе говорил».

Айсолтан  приветливо пригласила юношу в дом, напоила-накормила, а вечером супруги устроили ему экзамен: «Сыграй-ка нам мелодию «Гызыл инджик»…

Мыллы удовлетворил просьбу. Кель-бахши и Айсолтан игрой юноши остались довольны. С того дня Мыллы стал аккомпаниатором и шагиртом, не только учеником, но и последователем Кель-бахши. Но то были и годы учёбы, годы оттачивания всех граней мастерства сазанда.
Семнадцать лет Мыллы ходил в шагиртах великого мастера, став буквально его тенью, сопровождая в дальних и близких поездках, аккомпанируя на всех тоях и празднествах. Подражая своему учителю, молодой дутарист в то же время по-своему импровизировал «Айралык мукамы»,× «Хумарала», «Бичара», то  есть репертуар Кель-бахши, чья игра считалась верхом совершенства. Не слепо копировал, а привносил в своё исполнение гамму личных ощущений, восприятий окружающего мира… Эти шедевры и стали остовом творчества Мыллы-ага.                                      



                                      О  ЧЁМ  ПЕЛ  ДУТАР?

Год 1923-й, год кончины Кель-бахши – Аллаберды Айдогды оглы стал самым горестным в жизни Мыллы. То была большая утрата для культуры туркменского народа, для молодой республики, объявившей о своей Независимости. Мыллы Тачмурадов, хотя сам уже давно обрёл крылья, познал радость творчества, но со смертью наставника как-то вдруг разуверился в себе, походя на караванщика, потерявшего в пути опытного и мудрого  караванбаши. И он, пребывая в глубокой скорби по поводу утраты учителя, решил покинуть село Ашгабат, не показываться больше в Геок-Тепе и Бахардене, вообще в тех местах, где с учителем выступал с концертами, ибо они, напоминая о былом, бередили его душу.

И Мыллы переехал в селение Мехин, что вблизи древнего Абиверда, занялся дайханством, сеял хлеб, разбил сад. Да и жизнь в те годы тоже была несладка. Прогремевшая по Туркменистану гражданская война, разруха, голод и разорение, видимо, пригасили на время в людях интерес к искусству. Люди больше думали о хлебе насущном, нежели о пище духовной. Видимо, в любом обществе, после каких-то потрясений, наступает определённый период депрессии, когда у людей затемняется сознание, они теряют интерес к  науке, литературе, искусству.

Те годы, в какой-то определённый момент, чем-то напоминают наше время, отличающееся от того тем, что тогда развитие общества, его культуры шло по восходящей линии, то ныне оно идёт по нисходящей. Если в прошлом создавались условия для зарождения различных общественных организаций, а государство открывало для народа учебные заведения, научно-исследовательские институты, медицинские и культурно-просветительные учреждения, то ныне политика властей направлена  на свёртывание всего, что было создано в последние семьдесят с лишним лет. После второго объявления независимости Туркменистана, как ни абсурдно, прекратили своё существование ряд общественных организаций – Союз писателей, Союз кинематографистов, Союз композиторов, Союз журналистов и другие. Закрыты театр оперы и балета, Госфилармония, дышит на ладан русский драматический театр, ликвидирована Академия наук с сетью научно-исследовательских учреждений, но зато создана полицейская Академия… Прекращено издание ряда газет и журналов, резко сократился выпуск учебников, прекратилось издание художественной и научной литературы, если не считать массовые выпуски пресловутой «Рухнамы» и поэтических сборников, на которых почему-то стоит фамилия президента Ниязова.

Если этот разрушительный процесс не будет остановлен, если народ и его правители вовремя не опомнятся, то такому обществу угрожает деградация, а его люди уподобятся манкуртам. Ещё Кемаль Ататюрк говорил: «Нация, неспособная быть хозяином своей культуры, может стать жертвой других».

… Мыллы Тачмурадов под впечатлением пережитого, будто зарёкся больше никогда не прикасаться к дутару. Так говорили, но тот, кто знал его, тому не верил. Мыллы-ага не мог предать искусство. Для него выше музыки был только один Аллах, которому верил самозабвенно, молился  сызмальства,  до самого своего последнего дыхания.
Кто знает, окажись права людская молва и Мыллы-ага не возьми никогда в руки дутар, тогда национальное искусство потеряло бы в его лице великого сазанда, если бы на то не воля Господина Случая.

В 1924-1925 годах в республику по приглашению её руководителей для записи народной музыки приезжал учёный музыковед и этнограф Виктор Александрович Успенский (1879-1949). Объездив долину Мургаба, он посетил и селение Душак, где жил легендарный Шукур-бахши, прославившийся не только своим искусством, но и личным мужеством, доказав, что дутар и песня сильнее оружия, любой власти. «Силой» своего таланта, мастерства певца он освободил из плена старшего брата, угнанного в неволю чужеземцами. Подвигу певца известный туркменский писатель Нурмурат Сарыханов посвятил повесть «Шукур-бахши», по мотивам которой режиссёр Булат Мансуров снял одноимённый фильм, обошедший экраны Советского Союза и многих зарубежных стран.

С такой легендарной личностью, Шукур-бахши в ту пору перевалило за 94 года, а вообще он прожил более ста лет, и встретился московский музыковед. Записав интересные легенды о происхождении дутара, гость попросил старого бахши сыграть какой-либо мукам. Но тот отказался. «Ввиду преклонного возраста этого ветерана, – пишет Успенский, – мне не удалось ничего записать от него, так как необходимое для записи повторение одних и тех же пьес сильно его утомляло…» (Туркменская музыка. Том I .  «Туркменистан», Ашхабад, 1979. с.127).

Однако Шукур-бахши посоветовал записать игру Мыллы. «Это достойный сазанда, – сказал уссат. – Сейчас он – лицо туркменской музыки… А мне уже невмоготу…» Сопровождавший москвича Мухаммедмурад Непеслиев, тоже известный бахши, его Успенский называет «моим другом и помощником по экспедиции», несколько удивился совету старого бахши: кто-кто, а он должен был знать, что профессионал-музыкант, несколько дней не бравший в руки дутар, не сможет сыграть как прежде – удар уже не тот – растрогать слушателя так, чтобы звуки инструмента «рвали душу». Но Непеслиев не стал разочаровывать Успенского, промолчал, но изумился, когда Мыллы  согласился исполнить просьбу гостя. Такая самоуверенность на скромного Мыллы была непохожа.

Однако никто не знал, что вот уже два года как Мыллы, в светлое время дня, отдаваясь дайханскому труду, каждый вечер доставал из  чувала дутар и играл… Самозабвенно, до тех пор, пока пот не стекал с него в три ручья, ибо знал, стоит день-другой не прикоснуться к инструменту, то при игре он будет издавать фальшивые звуки, ибо рука уже наносила по струнам неуверенные удары. Так дутар, подобно живому существу, мстил человеку за «измену». Мыллы был настолько привязан к своему другу, что даже сидя за чаем или едой, или, разговаривая с домашними, его рука невольно тянулась к инструменту и, забываясь, перебирала струны.

Мыллы, посвящая дутару всё свободное время, верил,  как говорил философ и пророк, всё пройдёт, минует и сия смутная пора: народ Туркменистана залечит нанесённые гражданской войной раны, восстановит край и настанет день, когда востребуются книги, музыка, песни… И он пойдёт к людям, обрадует их своей игрой. Недавнее провозглашение Туркменистана национальной республикой, приезд Успенского, интересующегося духовным наследием туркменского народа, его плодотворные встречи с бахши – подтверждение тому, что туркменская музыкальная культура со своей самобытностью, совершенством форм и высоким профессионализмом обретает второе дыхание.

И эту веру в будущее своей Родины поддерживала его сыновняя любовь к отчему краю, народу. Ведь земля памятлива, она ведёт строгий отсчёт не только времени, но и людей, принявших в своё бездонное лоно. Сколько их, безвинных, полегло в землю туркменскую… И теперь она словно пыталась возвернуть  их потомкам талантами, чтобы они могли спеть и сыграть то, чего не успели допеть и доиграть их отцы и деды. Наверное не случайно, что Ахал, больше всего пострадавший в Геоктепинскую трагедию, так богат знаменитыми бахши и сазанда. Среди них Сары-бахши и его сыновья Пурли, Ораз и Нуры, Халы-бахши, Джепбар Хансахат… Только земля одного Янгала одарила такими талантами как Тачмамед Сухангулы и его сыновья Ходжамамед и Чары, Мыллы Тачмурадов, Сахи Джепбаров, Нурмурат Анна…

В невысокой юрте, на серых кошмах, подобрав под себя ноги, сидел Мыллы Тачмурадов. На нём красный дон – шёлковый халат, подпоясанный кумачовым кушаком, на голове – мохнатый барашковый тельпек. Так наряжаются на той, так оделся и Мыллы по случаю приезда гостей. Под внимательными взглядами Успенского и Непеслиева Мыллы развязал кушак, закатал рукава дона и осторожно взял в руки дутар.

- Я хочу сыграть «Геоктепинский мукам», – чуть волнуясь, сказал Мыллы. – Знаменитый плач по убиенным  сочинил великий сазанда Амангельды Гонибеков. Родился и вырос он в Туркменской степи, это сейчас в Иране, но чтобы оградить Ахал от набегов алчных соседей поселился в Янгала и тогда персы, почитавшие Амангельды, перестали грабить туркмен…
Мыллы умолк, пристально взглянул на Виктора Александровича, словно раздумывая, стоит ли продолжать, и после короткой паузы снова заговорил:

- Но он не сумел уберечь туркмен от другой напасти – нашествия русских, – тут же, прокашлявшись, поправился, – царских войск, что попытались с ходу овладеть крепостью Геок-Тепе. Завидев врага, мужчины бросились кто куда, Амангельды, преградив им дорогу, пристыдил: «Вы жён своих и детей оставили в крепости без защиты» и сам, подавая беглецам пример мужества, на виду у неприятеля расстелил молитвенный коврик и под градом пуль сел молиться… Разорвавшаяся рядом бомба убила храбреца, которому честь было дороже жизни… А защитники крепости, устыдившись своего малодушия и вдохновлённые подвигом великого сазанда, бросились в бой и отогнали врагов… Но чужеземцы вернулись, они ступили на нашу землю не для того, чтобы уйти…

Амангельды, как и все сазанда, был неразговорчив и еще до  геройской гибели свою боль по безвинным жертвам излил в мукаме… Это неподражаемый плач… Это напевы общечеловеческой скорби… Крик души, исторгаемой любовью к Человеку. Такой мукам рождается десятилетиями, веками… Я иногда играю его и всякий раз содрогаюсь, удастся ли мне передать его языком своего дутара.

Голос Мыллы дрожал. Его большой лоб покрылся бисеринками пота, а влажные глаза виновато улыбались. Он дольше обычного, видно, волнуясь, подтягивал струны и, словно священнодействуя, провёл по ним пальцами, сильными, гибкими. Сначала медленно, казалось, неуверенно, затем всё быстрее и быстрее, что было трудно уследить за их виртуозными движениями… Полилась мелодия – то глухая и звонкая, то протяжная и сладкозвучная… Дутар издавал орлиный клёкот и журчанье Секизяба, посвист пуль и песню степного ветра, воинственный клич и шёпот влюблённых, плач ребёнка и топот конницы, грохот пушек и предсмертный стон  воина…

Мотивы уводили не в столь давнее время… Не прошло и полвека, когда Мыллы  появился на свет, тогда царские войска вторглись в Туркмению и относительно спокойно присоединили её западную часть. И если прибрежные туркмены приветили генерала Ломакина по русскому обычаю хлебом-солью, разостланными по всей пристани Красноводска дорогими коврами, то спустя шесть-семь лет, в 1880 году, туркмены Ахала встретили войска генерала Скобелева, крестника императора Александра II, вчерашнего героя Шипки, пулями и саблями.
Царизм упорно и расчётливо продвигал свои войска всё дальше, на восток Туркменистана, захватывая аул за аулом, оазис за оазисом, обнажал своё истинное лицо колонизатора. Скобелев, явно бравируя, часто повторял фразу одного английского лорда о том, что «азиатов надо бить не только по загривку, но и по воображению». Зная, что у защитников крепости лишь одна пушка, Скобелев потребовал у своего командования вооружить каждый его штурмующий отряд по 80-100 орудий. Добившись своего, он бил не только «по воображению», но и «по загривку», что кровожадного генерала, приказавшего сжечь селения и посевы, уничтожить корма и запасы хлеба почти всего Ахала, туркмены прозвали Гёзи ганлы – Кровавые глаза. Наверное, не надо было обладать особой отвагой и талантом военачальника, чтобы с хорошо обученным регулярным войском, оснащённым современным оружием, подавить геоктепинцев, вооружённых жалкими берданками, дедовскими саблями да стригальными ножницами. Единственным преимуществом осаждённых было лишь в том, что они защищали свою землю, родной очаг.

Рассказывают, когда на смертном одре спросили Скобелева, не мучают ли его угрызения совести и не раскаивается ли он, что по его воле при взятии Геок-Тепе было истреблено восемь тысяч текинцев, на это акпаша цинично ответил: «Жалею, что не восемьдесят тысяч».×  
Жестокие бои за крепость осиротили детей, овдовили женщин, в двадцатидневную осаду крепости, а затем в её штурм погибли и стар и млад. По законам войны, да и по азиатским обычаям, побеждённых, как правило, отдавали на милость победителей. Так произошло и здесь. Скобелев на день-другой отдал крепость на разграбление войску, а женщин и девушек на потеху солдатам. Что было, то было… Однако распускались и небылицы о неимоверных жестокостях русских по отношению к мирным туркменам, будто завоеватели убивали всё мужское население вплоть до семилетних, а матери, пытаясь-де спасти мальчиков, обряжали их в девичьи платья и отправляли в пески.

Крупный исследователь того периода, доктор исторических наук, академик Мурад Аннанепесов подобные утверждения считает досужими вымыслами, хотя не отрицает беспощадность генерала Скобелева в ходе военных действий, осады и захвата крепости. Я тоже разделяю мнение туркменского учёного. Работая в архивах Ашхабада, Ташкента, Баку и Москвы мне не встречались ни косвенные, ни прямые документы, подтверждающие «охоту» русских солдат на малолетних детей побеждённой крепости.

На войне как на войне и велась она отнюдь не в гуманных целях и отнюдь далеко не гуманными методами. На то она и война… И людская память упорно хранит всё – и доброе и злое…

Пусть смолкнут грохот боя, канонада царских пушек, чьи разрывы снарядов обагрили пламенем и кровью эту многострадальную землю, на которой и без того стоял стон, лились реки слёз. Пусть заговорят, правда и человечность, жившая в сердцах простых русских крестьян, одетых в серые солдатские шинели, посланные против своей воли на чужбину завоёвывать «диких трухменцев», под их пули и сабли, за интересы дома Романовых. И я не допускаю мысли, что простой русский солдат, которых тоже немало погибло под стенами Геок-Тепе, мог, подобно восточным средневековым каннибалам, убивать малолетних туркменских детей. Не такова натура русской души.

О чём же пел дутар?.. О боли народной, скорби всеобщей, о страданиях неимоверных, выпавших на долю рода людского. Его струны стонали реквием, сменяясь то торжественно-радостными, то бравурно-удалыми тембрами… Неужто такой шедевр оказался под силу одним сазандарам Ахала, хотя он и по праву  считается Меккой творцов мукамов. Его вернее назвать общенациональным «Туркменским мукамом», ибо посвящённый светлой памяти сынов и дочерей народа, погибших за Отчизну, он выражает общенациональные идеи: патриотизма, верности Отечеству, родному очагу, любви к человеку. Исполненный мукам – творение не одного Амангельды Гонибекова. Его основа зародилась в седую старину и он, как Коран, созданный пророком Мухаммедом и дополненный его соратниками и последователями, сопровождал жизнь наших предков, обогащался напевами музыкантов многих поколений.

Встреча с Успенским, записавшим несколько мукамов и мелодий мастерски сыгранных Мыллы, послужила поводом для приглашения его в Ашхабад во вновь открывающееся первое в республике музыкальное училище. Вместе с ним в качестве преподавателя музыки игры на дутаре туркменскую молодёжь обучали такие мэтры как Тачмамед Сухангулы, Пурли Сары, Бяшим Амансахат и другие. С 1930 года, окончательно переехав в Ашхабад, Мыллы-ага одновременно работал солистом на радио, где аккомпанировал многим знаменитостям, сам начал писать музыку на народные темы. Это не мешало ему в 20-30-х годах ездить по республике в составе агитационных бригад «Красные арбы», «Красные кибитки» и нести в народ, который был почти поголовно неграмотным, не только музыку, но и грамоту. В этой общественной акции творческий авторитет Мыллы Тачмурадова обретал авторитет гражданский, авторитет личности, заботящейся о будущем своего народа, республики, её культуры и экономики.

За год до начала Великой Отечественной войны Мыллы-ага поручили организовать при Туркменском радио национальный ансамбль народных инструментов, ставший, по сути, центром подготовки сазанда и бахши. Из его «стен» вышли народные артисты Туркменистана Джепбар Хансахатов, Чары Тачмамедов, Ягмыр Нургельдиев и другие, которые благодаря Мыллы-ага обрели своё самобытное лицо. Живым примером для них был сам учитель: нет ни одной мелодии или мукама, в исполнение которых Мыллы-ага не внёс бы оригинальное, свойственное лишь его манере выражения самого себя.

Но не всем, кто ходил на его уроки музыки, хватало прилежания и настойчивости. Не прошло и года, как окончилась война. Ещё ощущался голод лихолетья, особенно в сёлах, откуда в город, где худо-бедно можно было обзавестись хлебными карточками, потянулась молодёжь. А Мыллы-ага добился перед властями, чтобы участникам его ансамбля выдавали «рабочие» карточки, по которым отпускали на человека 500 граммов хлеба, немного сахара, мыла и полкилограмма хлопкового масла.

Числился в ансамбле и парнишка, прибившийся из окрестного Ашхабаду села. Шустрый, дошлый, но к музыке особого прилежания не питал, лишь порхал по верхушкам и Мыллы-ага определил, что путного из него не получится. Разве что клоуном в балагане или придворным шутом, бренчащим на игрушечном дутаре. Избавиться от него не составляло труда, но сердобольный Мыллы-ага знал, что худо придётся пареньку без «рабочей» карточки и зарплаты. Яшули со свойственным ему тактом как-то предупредил: «Ты, Курбангельды, ходи на мои уроки пока с хлебом туговато. А как отменят карточки, я даю тебе свободу…»
А другому юноше по имени Тувакдурды, задумавшему наскоком стать сазанда, но не проявлявшего особого радения, и как тушканчик, прыгавший лишь по «лёгким» несложным мелодиям, Мыллы-ага тоже заметил: «Знай, джигит, если ты сумеешь хорошо сыграть «Геоктепинский мукам», то туркмены тебе бедствовать не дадут. Недаром говорят, «имею ремесло – и на камне хлеб выращу…»

Музыка, по мнению мастера – это душа сазанда, суть человека. Насколько духовно богата личность, настолько прекрасна его музыка. Ленивым и равнодушным в искусстве не место. Без старания не только на камне, но и на плодородной почве ничего не вырастишь. Одного прекраснодушного желания да красивых слов, чтобы постичь мастерство музыканта далеко недостаточно.  «Джигит» этот всю жизнь питал страсть к фразёрству. А многословие – груз осла.

Удивительно прозорливым оказался Мыллы-ага в определении будущего этих двух юношей, из которых музыканты таки не получились и тогда они решили удариться в науку, сумели определиться в привилегированную аспирантуру, проучились там три года, жили на всём готовом, однако кандидатских диссертаций защитить не сумели. Хоть и говорят, что учёным стать легко, трудно – человеком. К сожалению, им не удалось стать ни тем, ни другим, особенно второму «джигиту», ныне пережившему возраст Мыллы-ага, но почему-то продолжающего считать себя, его «учеником». Такие люди, подобно птице, возносятся в мечтах под самые небеса, а на самом деле мельтешат как мухи на собаке.

Мыллы-ага заботливо относился к людям, особенно к талантам, к тем, кто подавал надежды. В одно время эпидемией вспыхнула болезнь, называемая «сокращением штатов», когда избавлялись не от бездельников или просиживающих штаны чиновников, а от творческих работников. Руководил в ту пору радиокомитетом туговатый на ухо, а отсюда, видимо, и на ум, бывший партийный работник, брошенный туда на «укрепление», путавший дутар с гиджаком – национальной скрипкой и возмущавшийся, почему квартет состоит из четырёх, а не из сорока музыкантов?.. Сей деятель, войдя в административный раж, сократил талантливого сазанда Чары Тачмамедова. Мыллы-ага, возмущённый непродуманными действиями председателя, пришёл к нему с письменным заявлением: «Прошу вместо Ч. Тачмамедова сократить меня. Мыллы Тачмурадов». Ретивый администратор был вынужден отступить и никогда больше не покушался на коллектив ансамбля. Так благодаря принципиальности Тачмурадова, были сохранены талантливые музыканты, а Чары Тачмамедов стал народным бахши Туркменистана, композитором, создал немало музыкальных произведений.

Администраторские функции руководителя ансамбля не мешали Мыллы-ага заниматься творчеством, шагать в ногу с жизнью страны, своего народа. Он один из создателей советского мукама, в который вдохнул новые темы, новое звучание. Таковы были каноны социалистического реализма, без соблюдения их ни одно произведение не могло пробить себе дорогу к людям. Видно, это ограничивало выражение его чувств, сковывало творческие возможности и тогда Мыллы-ага обращался к фольклору – легендам и сказаниям, к забытым инструментовкам, древним мелодиям и мукамам, облагораживавшим современную тематику, вдыхавшим в неё новое звучание и потому ставшими так популярны в народе.  Он прибегал к творчеству классических поэтов Востока и в первую очередь Алишера Навои, Махтумкули Фраги и других, чьи произведения составляли «душу инструментальной музыки» народов Центральной Азии.

Глубоко затрагивал душевные струны людей мукам «Проводы», выразивший массовый патриотизм народа, поднявшегося на борьбу с фашизмом в годы минувшей войны. Вот когда Мыллы-ага пригодился опыт познания «Геоктепинского мукама», его многоголосое героико-романтическое звучание, оказавшееся созвучное «Проводам». На фронт уходила краса и юность нации. Уходила на битву, на смертный бой, чтобы ценой своей жизни и крови остановить заклятого врага, уберечь Родину. И мотивы мукама звучали наказом: «За честь и свободу! Смерть фашизму! Бейте врага за матерей, за сестёр, за родную землю, за Сталина…» Заключительные аккорды завершались добрыми напутствиями в дальнюю дорогу, пожеланиями победы и благополучного возвращения домой.

В конце 1942 года, в начале 1943 года, когда под Москвой и Сталинградом советские войска громили немецкие полчища и, выиграв сражение, перешли в решительное наступление Мыллы-ага создал мукам «Худжум» – «Наступление». А в январские дни 1945 года, предчувствуя окончательный крах гитлеровских орд, композитор сочинил мукам «Победа», а когда советские войска водрузили над рейхстагом знамя Победы, родился мукам «Красное знамя». Во всех этих, несомненно, талантливых произведениях, составляющих музыкальную трилогию – летопись Великой Отечественной войны – объединённых общей героико-патриотической темой, звучали ноты и невозвратной утраты и горечи по миллионам,  принесшим свои жизни на алтарь Отчизны и, конечно, по не вернувшимся с фронта сыновьям Аннамураду и Кули.

Можно назвать немало музыкальных произведений, рождённых талантом Мыллы-ага, которыми он откликался на события, происходящие в Туркменистане. Вот началось строительство в пустыне гигантской искусственной магистрали, воды Каракум-реки пришли в  долины Мургаба и Теджена, колхозы и совхозы республики стали сдавать Родине больше хлопка, а Мыллы-ага на это ответил новым мукамами  – «Весна», «Сборщики урожая», «Красный караван», «Слава тебе» и другие. Будь то в Москве или Ашхабаде, на всесоюзных или республиканских смотрах исполнителей на народных инструментах член Союза композиторов СССР Мыллы Тачмурадов непременно удостаивался звания лауреата, получал денежные премии, он – заслуженный деятель искусств Туркменской ССР, а когда справедливо возникал вопрос о присвоении ему народного бахши республики, из ЦК Компартии следовал категорический отказ.

В чём же провинился Мыллы-ага? Вся его «вина» в том, что он глубоко верующий человек, соблюдал все религиозные обряды и на дню, как и положено правоверному мусульманину, молился пять раз. Занятый на репетициях и концертах, которые никогда не срывал и на них не опаздывал, с наступлением часа молитвы, снимал халат и, расстилая его под себя, свершал намаз, где бы то ни было… Очевидцы рассказывали, что в 1939 году, участвуя в Москве на Всесоюзном смотре, молитвенная пора застала Мыллы-ага у Кремлёвской стены и он, выбрав в Александровском саду укромное местечко, отслужил молебен.

Не знаю, прибавило бы славы М. Тачмурадову присвоение «народного»?.. Сомневаюсь, ибо авторитет Мыллы-ага был выше всякого звания. Народ сам дал ему титул «Мукамларбаши» – «Глава мукамов». И если великий Махтумкули в представлении туркмен – это мир поэзии, то Мыллы-ага – мир музыки.



                               КЛАДЕЗЬ  МУДРОСТИ

Мыллы-ага покорял своей непосредственностью, искренностью. Невысокого роста, я бы сказал, маленький, тщедушный, со светлым лицом, открытым сократовским лбом, ухоженной окладистой бородой и по-детски доверчивыми глазами, благодушный взгляд которых сохраняют до глубокой старости лишь немногие, как немеркнущий отсвет великой добросердечности. Больше всего запомнился аксакал своей мудростью, и мне хотелось поведать о том в назидание подрастающему поколению. Многое слышанное из уст Мыллы-ага прошло по молодости лет, к сожалению, мимо ушей, в памяти сохранилось лишь то, что невозможно забыть, так как оно встречалось в жизни и тогда вольно или невольно вспоминались слова мудреца. Недаром говорится, что умные учатся на ошибках других, а дураки – на собственном горбу.

Сегодня, пытаясь вспомнить уроки аксакала, я испытываю некую неуверенность, даже робость: сумею ли донести до читателя соль его наставлений и советов? Подобное чувство должно быть знакомо каждому прозаику, ставящему перед собой задачу передать образ мыслей своего не вымышленного, а реального героя, описать его жизнь. По интеллекту своему автор произведения, будь художественного или документального, не должен быть ниже описываемого им персонажа. К счастью, рассказы Мыллы-ага настолько запоминающиеся, а его образ так ярок, что если я даже попытаюсь что-либо придумать, приукрасить, боюсь, оттого они лишь обеднеют, лишатся самобытности.

Рассуждая об интеллектуальном потенциале личности, можно ли представить юного солдата бывалым полководцем, клерка – государственным деятелем, а пигмея – великаном? Этот вопрос естественен, когда писатель, не рассчитав своих сил и возможностей, берётся за непосильную задачу, к примеру, за то о чём имеет весьма смутное представление, сам недостаточно зрел, за его спиной никакого жизненного опыта, кроме желаний и амбиций написать о любимом или приглянувшемся ему герое, жившем в определённых исторических условиях. Поэтому к вышедшему из-под пера такому «произведению» уготована судьба однодневки, автору же – бесславие, независимо, какими титулами и званиями он  наделён. Представьте себе легчайшего веса штангиста, пытающегося выполнить норму тяжеловеса. Есть у Некрасова строки: «Я, как путник безрассудный, //Пустившийся в далёкий, долгий путь,//Не соразмерив сил с дорогой трудной…». Иной писатель напоминает такого легкомысленного человека, вышедшего в дальнюю дорогу, который, ради ложной славы, «не соразмерив сил» своих, берётся за неподъёмную ему тему и в результате рождается…  выкидыш.

Так случилось с автором, слепившим повесть о Байрамхане, индийском полководце, туркменском философе и поэте XVI века, проведшем почти всю свою жизнь в походах и войнах за пределами Туркменистана. И за эту многотрудную тему, как ни удивительно, берется средней руки журналист.  Не сидевший в архивах ни одного дня, не выезжавший дальше Ашхабадского семафора и на Индию, Иран, Афганистан, где пролегали пути-дороги Байрамхана, взиравший из глухого  прикопетдагского  села.  Он довольствовался пересказом известных фактов из  книжки «Байрамхан – туркменский поэт», изданной в Ашхабаде. Автор не затруднил себя ни поездками в зарубежные страны, ни изучением исторических документов, ни встречами с учеными, посвятившими свои исследования поэту и полководцу. Не потому ли повесть, вышедшая отдельной книгой, не вызвала у читателя интереса?
Любой вправе возразить: достойные произведения создают и, не выезжая за пределы родных пенатов. Написал же первый том «Тихого Дона» двадцатидвухлетний Михаил Шолохов.  А Фридерик Шопен в семь лет издал первые свои сочинения – полонез, марш для духового оркестра, под звуки которого на военных парадах в Варшаве и поныне маршируют взрослые дяди. Но то были гении. А не гениям надо трудиться в поте лица, не искать лёгких путей.
«Талант у человека между стулом и тем местом человеческого тела, с которым они соприкасаются», – так просто, но доходчиво рассуждал мой университетский преподаватель С.А. Селигеев, дескать, усидчивостью и терпением можно добиться многого.  А Берды-ага Кербабаев любил повторять: «Вдохновение моё между кончиком пера и бумагой. Не сядешь за стол, не напишешь». Мыллы-ага, нередко перефразируя народные пословицы, рассуждал: «Труд для сазанда – почёт и слава, а для лентяя – горе и отрава.  Погода, непогода, а путнику – дорога. Так и дутаристу пристало трудиться постоянно…»

К этой теме, наиболее ярко выражавшей мудрость и жизненное кредо Мыллы-ага, я ещё вернусь. Аксакал, подобно Махтумкули, заимствовал свои крылатые фразы из фольклора, хотя многие афоризмы великого поэта перелились в пословицы и поговорки. Так и музыка Мыллы-ага – это мелодии, подслушанные им в народе или в собственном сердце, ложились на струны его дутара и возвращались к своему творцу – народу облагороженными напевами.

В начале своего повествования о Мыллы-ага я писал, как состоялась наше знакомство. А доверительные отношения установились почти одновременно, то есть в тот самый печальный 1957 год, когда республику облетела горькая весть о кончине Махтумкули Гарлы. Вот тогда-то аксакал и поведал мне историю, связанную с покойным бахши, о которой в ту пору не только рассказывать, но и заикнуться было опасно.

Конец 20-х годов. Воинство Джунаид-хана, теснимое красноармейскими частями и чекистскими отрядами, уходило по Каракумам к югу, к советско-иранской границе. Среди джунаидовцев были Гаип Непесов, коновод хана (в будущем доктор исторических наук, написавший о басмаческом движении  исследование), бахши Махтумкули Гарлы и его сазанда Сапар Беки.

В ночь, перед переходом границы, охранявшейся не столь строго как в последующие годы, Джунаид-хан пожелал послушать бахши. Тем более ему удалось перехитрить преследователей, устроивших засаду на горных тропах, а он замыслил уйти в Иран там, где его меньше всего ждали – открытой степью.

Бахши и сазанда пели и играли до предутренней зорьки. Настал час сборов в дорогу. До реки Атрек, за которой простиралась Туркменская степь, территория, некогда отошедшая соседнему государству, было всего несколько часов пути.

- Ну что, Чувал-бахши (так хан всегда обращался к Махтумкули Гарлы), последуешь за мной туда? – Джунаид-хан ткнул плетью на юг и внимательно пошарил глазами поверх головы бахши. Там погонщики  уже грузили на верблюдов поклажи, джигиты тушили костры, седлали коней.

У Чувал-бахши, знавшего крутой нрав Джунаид-хана, взмокла спина, по телу пробежали мурашки – за кордон ему страсть не хотелось, –   но ответил достойно:

- Я не один год ходил твоей тенью, хан-ага. Разве не мы с Сапаром Гыджакчы скитались по Каракумам и Кизылкумам, от самой Хивы до Орта-гуйы? Не нас ли большевистские комиссары объявили басмаческими пособниками?.. А ехать с тобой в Иран не вижу резона…
- Это почему? – хан обвёл пронзительным взглядом Чувал-бахши,   Сапара Беки и своего верного коновода Гаипа Непеса. – И вы так думаете?

- Ты хан-ага, езжай, счастливой тебе дороги, – ответил за всех бахши, не отводя глаз от пристального взора Джунаид-хана. – Чего мы будем мотаться взад-вперёд? Большевики у власти недолго удержатся. Мы будем ждать тебя тут, на родине. В песнях будем тебя восславлять и твой славный род.

И Чувал-бахши в сопровождении сазанда Сапара Беки спел народную песню «Эгленме мунда» – «Не задерживайся здесь», не лишённую импровизации.
Джунаид-хан усмехнулся в свои рыжеватые усы и  покачал головой:
- Пусть Аллах услышит твои предсказания, бахши, – сердар легко вскочил на коня, которого  подвёл ему Гаип Непес и, не оглядываясь, поскакал к границе.

А Мыллы-ага, рассказывая мне один на один этот достоверный эпизод, иногда косился на дверь, где, напротив, через узкий коридор времянки находилась зарешёченная железными прутьями дверь кабинета начальника отдела кадров. Малабеков дорого бы дал, чтобы услышать живое свидетельство Мыллы-ага о том, как ушедшему за кордон басмаческому предводителю, объявленному врагом народа, были близки всё ещё здравствовавшие известный в республике сазанда Сапар Беки и профессор Гаип Непес, над которыми и без того уже собирались грозовые тучи.

В тот день Мыллы-ага задержался у меня дольше обычного, дожидаясь задержавшуюся в банке кассиршу. Чтобы не томить старика, я предложил повидать кого-либо из бухгалтеров, находившихся на месте, уж кто-то из них решит его вопрос.

- Не беспокойся, – успокоил меня Мыллы-ага, снимая с головы тельпек, оставшись в тюбетейке, – вчера зарплату получал. У кассирши семишника не оказалось, дала пять, я их разменял и вот сдачу принёс, – объяснил он с ребячьим выражением на лице.
- Стоило ли, Мыллы-ага из-за… этого тревожиться, себя утруждать?

- Ты так не говори, сынок, –  он строго посмотрел на меня . – Не хочу на тот свет должником уходить. В этой жизни каждый мусульманин должен рассчитаться со своими долгами, будь они малы или велики. Три копейки – долг невелик, скажешь ты. Дело не в размере… Забывая о мелочах, мы предаём забвению и большое. А всё начинается с малого… Человек, прощая себе малые прегрешения, не замечая, доходит до грехов великих: обманывает, покушается на чужое, а если такой встанет у власти, то и слёзы людские проливает и на безвинную жизнь покушается… Говорят же: дай власть подлецу – разорит народ. Какой-то мудрец сказал, человеку, которому суждено быть несчастным достаётся сварливая жена, а народу, которому суждено быть несчастным – глупый и злой предводитель. Но этот предводитель сам несчастный, не понимает, что ничего не проходит бесследно. Всякого, кто совершил зло, ждёт неминуемая расплата, возмездие, если не при жизни, то непременно после смерти. Аллах не оставляет зло безнаказанным.

Мыллы-ага умолк, поправил тюбетейку на голове и, мельком взглянув на мой блокнот, куда я делал кое-какие пометки, радостно сказал:

- Видать, и не понапрасну время потерял, если ты из моих слов выбрал что-то.
Я благодарно улыбнулся, хотел что-то сказать, но, заметив на его лице задумчивое выражение, промолчал, словно боясь вспугнуть ход мыслей аксакала. А перед ним живыми картинами встало далёкое детство.

Мыллы-ага виделась весенняя долина у подножья Копетдага. Обрывистый берег Секизяба, чьи стремительные воды уносились в степную даль, за которой простирались Каракумы. Набегавшись за непоседливыми козами, Мыллы присел над рекой, ковыряя босыми пятками влажную, прохладную почву. Она была до того приятна, что хотелось зарыться в неё ногами, что он пускал в ход чабанскую палку из созена, взрыхляя землю. «Хорошо бы лопатой», – подумал мальчик, и конец палки поддел какой-то необычно лёгкий белый камень и он, словно живой покатился по склону и остановился у самого обрыва.

Мыллы подбежал к камню, хотел поднять, но какой-то внутренний голос говорил: «Не бери в руки! Ударь палкой. Ударь!..» И он, размахнувшись, стукнул – камень, расколовшись на две части, покатился вниз, застряв между кустами терновника. Мыллы нагнулся – на него пустыми глазницами,  оскалившись,  уставился человеческий череп. Ему стало не по себе, он отступил назад, стараясь не смотреть на страшную находку, побежал к отаре, согнал её в лощину, собравшись, домой, но вернулся, намереваясь предать череп земле. Грех так оставлять, человеком когда-то был…

Вдруг откуда-то налетел смерч и гигантской воронкой закружил над Секизябом, преградив мальчику дорогу. Повторяя про себя келеме, он бросился на землю, закрыв голову руками, а когда ветер утих, увидел вывернутый с корнем терновник, на котором и вокруг него от черепа и следа не осталось…

Прошли долгие годы и Мыллы-ага, осмысливая виденное в детстве, рассуждал:
- Когда я думаю о людях добрых и злых, то череп у Секизяба встаёт перед глазами. Он, видно принадлежал преступнику, просто нехорошему человеку… Его и предали земле не на кладбище, а в заросшем верблюжьей колючкой поле, где ни жилья, ни живой души. Одной кары – смерти, видать, было мало, так он понёс наказание и после смерти… От моей палки. Да и смерч его унёс, не на небеса вознести, а в прах развеять.

Этот случай, происшедший с юным Мыллы, в моём сознании почему-то ассоциируется с образами… завоевателей  Чингисхана, Тимура,  Ивана Грозного… И вот почему. В одну из своих поездок в Самарканд мне довелось побывать на месте захоронения Тимура Ленга. В самый канун Великой Отечественной войны виднейший  советский антрополог М.М. Герасимов, на основе скелетных остатков восстанавливавший внешний облик покойных, с согласия узбекских властей и, конечно, не без одобрения высшего советского руководства, раскопал могилу Тимура, чтобы на основе его черепа воссоздать антропологический портрет завоевателя. У мусульман без особой надобности не принято тревожить покой усопших. Тем более прикасаться к останкам такого злодея как Тимур, залившего полмира слезами и кровью. Не буди, говорят, лихо, пока оно тихо. Его растревоженный дух-де не принесёт людям добра. То ли правы были противившиеся раскопкам узбекские аксакалы, то ли так совпало, что в ночь с 21 по 22 июня 1941, когда вскрыли могилу Тимура и извлекли оттуда его скелет, а череп поместили в специальный ящик, на страну обрушилась страшная война

Судьба черепа Тимура, отправленного на исследование в Москву, своей неприкаянностью схожа с судьбой безвестного черепа с берегов Секизяба. Вернули его на место? Чей это череп? Кто ответит на эти вопросы?

И останки Ивана Грозного постигла не лучшая участь. Что может ожидать тирана, сыноубийцы, утвердившего на костях человеческих своё царство? А где могила Чингисхана – никому неведомо. Невольно вспоминаются мудрые слова Мыллы-ага: Аллах всему ведёт свой счёт, зла безнаказанным Он не оставляет. Будь то при жизни деспота, будь то после смерти.