НОСТАЛЬГИЯ
Утро выдалось синее-синее, небо бездонное, словно стёклышко. Дул прохладный северо-западный бриз, освежённый морскими брызгами.
На море, в лучах восходящего солнца, сверкая жирными чёрными боками, плавали тюлени. Вдали, там, где синева неба сливалась с морем, виднелось какое-то большое судно. За ним следовало второе, поменьше. У пристани, над которой нависали стрелы подъёмных кранов, сипло рявкали, гукали, буксиры, сейнеры… С моря веяло запахом рыбы, просмоленных лодок, мокрого песка, снастей… А по берегу, мимо новых и старых домов из ракушечника проносились грузовые автомашины, гружённые тем же белым и розовым камнем, бетономешалки, длинные, словно гигантские сигары, нефтевозы с надписями «огнеопасно»…
Наш вездеход, приблизившись к берегу, замер у крутого обрыва. Откуда-то снизу, видно, вспугнутые шумом моря, взлетели чайки и с плачем, словно нехотя, устремились в сторону Каспия. На песке у зелёной полосы водорослей, намытых за ночь, копались две афганки, прозванные туркменами алмабаш за головки, похожие на краснощёкие яблоки. Поодаль у раскачиваемых волнами шлюпок юрко носились нырки белоглазые, то, взлетая, то, опускаясь на воду.
Дорога была столь разнообразна, что я не заметил, как проделали почти стокилометровый путь и очутились в Баутино, в гостеприимном доме Курбана Реджеповича Адракова, главы одного из одиннадцати туркменских семейств, проживающих в форту Шевченко.
Туркмено-казахское гостеприимство началось с обильного интернационального дестерхана. Перед трапезой нас потчуют водкой, которую принято запивать крепким чёрным чаем, сдобренным молоком. Это, сказали нам, по-казахски, чорбу подали по-туркменски, домашнюю колбасу по-ногайски, а остальная закуска, начиная с балыка и кончая чёрной икрой, по-мангышлакски. В том не было ничего удивительного: сам хозяин дома туркмен из рода абдал, мать ногайка, сноха казашка. А кто дети и внуки?..
- Мы и сами, порою, не знаем, хотя говорим на четырёх языках, в том числе и на русском, – добродушно смеялся Адраков и серьёзно добавил. – Ну, конечно же, мы туркмены.
Он всё сокрушался, что не может угостить нас дичью – качкалдаком как тут называют лысуху, дикой уткой или зайчатиной: не сезон, мол, охоты, приезжайте ещё осенью… Курбан – председатель местного общества охотников, заядлый охотник. В войну это было его главным, убедительным доводом в военкомате – меткий стрелок, потомственный охотник – чтобы его семнадцатилетнего призвали в Армию. Он рвался на фронт в самом начале войны, но тогда ему ещё не исполнилось и шестнадцати. В декабре 1942 года он надел солдатскую форму, а спустя три месяца уже воевал. В составе Второго Украинского фронта командиром расчёта 82-х миллиметровых батальонных миномётов дошёл с боями до Белой церкви, где его ранило в правый глаз. После госпиталя он норовил остаться в строю, даже в невообразимой кутерьме фронтовых дорог отыскал свою наступающую часть, но комбат решительно приказал: «Езжай-ка домой, Курбан! Куда тебе без одного глаза?.. Да ещё хромым…»
Он всё горевал, что повоевал мало, всего девять месяцев, не сумел дойти до Берлина. Но и за такой «малый» срок сержант Курбан Адраков заслужил орден Красной Звезды, медали «За отвагу» и «За боевые заслуги», не считая других наград.
Но счастлив был солдат, что хоть живым домой вернулся. Хромым, незрячим на один глаз на всю жизнь.
- Ребята вот, сверстники мои, до Победы не дожили, – вздохнул он. – Много там мангышлакцев – казахов, туркмен, русских, татар полегло. Я-то что – жив остался. Счастлив любимым делом, семьёй, мать старенькая, к счастью, на ногах… Сын Кемал, машинист автопогрузчика на каменном карьере, две дочери, устроены, замужем, внуками обжился. Живи – радуйся. Только вот войны треклятой больше не видать бы, ни нам, ни нашим потомкам.
Гордится своей родословной Курбан – потомок тех туркмен, которых некогда навещал Тарас Шевченко, красочно описавший о том в своих дневниковых записях. Отсюда родом отец Курбана – Реджеп, участник гражданской войны, свидетель высадки десанта с кораблей английской эскадры. Реджеп-ага со своими друзьями поддержал высадившийся с боем в форту Александровском другой десант, которым командовал Сергей Миронович Киров.
Отсюда родом дед Курбана – Адрак Абдал, простой рыбак, со всей своей большой многодетной семьёй, состоявшей из десяти детей, трудился на промыслах рыбопромышленника Захария Дубского. Отсюда родом все его пращуры, и сам Курбан живёт в собственном добротном доме из белого ракушечника, вблизи бывшего укрепления форта, описанного великим Кобзарем.
- Всю жизнь прожил в форту, – рассказывал гостеприимный хозяин. – Не мыслю себя без моря, без этого родного уголка. Только война вынудила оставить его однажды, – он помолчал, затем, словно опомнившись, не без восторга продолжил. – Вы только посмотрите на мой дом. Его сам дед Адрак ещё построил. Не дом, а крепость! Все материалы на строительство бесплатно дал сам Захарий Дубский. Он любил деда за прилежание, за то, что он всей семьёй трудился на него, на Дубского, а не на армянина Авакова. Они ведь соперничали яро…
Стоило Курбану заикнуться о древности своего дома, как мне почудилось запахом прошлого века – старым деревом, саксауловым дымом, недогоревшим войлочным пыжом… А Гуванчбек, увидев старую мать Курбана, заметив висевшую на стене семижильную ногайскую плеть, в шутку спросил:
- Уж не похитил ли отец твою мать в ногайском кочевье?
- Наоборот, мать его похитила, – засмеялся хозяин дома. – Ведь она из сартаков, что из улуса хана Батыя. Приглянулся он ей, а была она девка - огонь!.. Недаром её предки полмира завоевали. А отца моего покорить ничего не стоило, хоть в гражданскую и в командирах ходил.
И Курбан вспомнил историю, связанную с дедом Полатом, двоюродным братом Адрака-ага, чьи предки некогда откочевали на Ставропольщину. Лихим джигитом был дед Полат, в ту пору молодой, холостой. Всё не мог выбрать себе жену. И вот однажды по дороге из Астрахани в Ставрополь Полат с друзьями повстречался с лиходеями, попытавшимися их ограбить. Но удача изменила разбойникам, в схватке они бежали, оставив двух пленных татарок, которых они везли в Турцию на невольничий рынок. Одна из них досталась Полату, она стала его женой. Так он и прожил с ней весь свой век. А у неё, молодой татарочки из Волыни, куда её ещё раньше забросила судьба, осталась дочь-малышка. И она всю жизнь искала своего ребёнка. В поисках миновали годы, прошла гражданская война и ещё не один десяток лет, когда жене Полата Марьям-апа исполнилось семьдесят два года, она, наконец, обняла своё чадо…
На Мангышлаке всё дышит историей. Опасаясь повторений, я избегаю подробностей, помня, что родине своих предков посвятил немало страниц, в частности, в сборнике очерков «Дорогами доброты» /М., Советский писатель, 1984 г./, в книге «Весна пришла с севера» /М., «Мысль», 1987 г./, в сборнике повестей и публицистики «Эрозия» /Ашхабад, «Туркменистан», 1991 г./. Не говоря уж о периодической печати.
И сейчас, перелистывая старые блокнотные страницы, возвращаясь к услужливой памяти, запечатлевшей увиденное и услышанное за долгие годы, мне хочется поведать о том, о чём думается, будет не безынтересно узнать читателям. Больше всего меня беспокоит то, что сменяющие нас поколения, даже не имеют представления о том, о чём знаем мы, и все эти духовные богатства с годами могут уйти в небытие…
Сей форт, по бастионам которого мы ходили, некогда наречённый Ново-Петровским, в 1857 году переименовали в Александровский, а в 1924 году – в форт Урицкий, затем снова стали называть Александровским. А в 1939 году в связи со 125-ой годовщиной со дня рождения поэта форту дали имя Т.Г. Шевченко.
Мангышлакцы свято берегут всё, что связано с памятью украинского поэта. Сохранился дом, куда часто ходил Тарас Григорьевич, землянка, где жил и работал украдкой, ибо ему было запрещено писать и рисовать. Живут ещё две горбатые вербы, посаженные Кобзарем, а рядом разросся парк, который тоже носит его имя. Здесь же республиканский мемориальный музей, о котором я уже рассказывал.
Мы с живым интересом разглядывали дом, где жил комендант крепости, который примечателен тем, что сюда часто ходил поэт, безответно влюблённый в молодую красивую жену коменданта. То было его первая и последняя неразделённая любовь, ненадолго украсившая унылую жизнь поэта. Ещё горше оказалось разочарование в своей пассии, чуждой возвышенных чувств тонкой души художника.
Ссылку на полуостров Шевченко считал настоящей каторгой, «самым скучным местом во всей тогдашней Российской империи», куда из Астрахани изредка приплывал колесный пароход. Эта земля виделась ему лишь в гиблых солончаках, перегоревшей от солнца и зноя, а Карадаг (Каратау) с его куполами из песчаника казались мозгом мертвеца, испещрённым трещинами, похожими на извилины. На восточном берегу Каспия поэт увидел смертоносную, голую пустыню, что «не на чем было даже повеситься», как горько шутил Шевченко.
Привёл я эти строки, и мне тоже сделалось горько, что Тарас Григорьевич, угнетённый ссылкой, не заметил всей красоты Мангышлака. Досадно, что художник проглядел целую страну звёзд с её неописуемым ночным небом и «ослепительным сверканием планет», не увидел по весне половодья маков и тюльпанов, волнующихся на ветру седых ковылей, а в том же Каратау не расслышал шума селей, весёлого говора родников и ручейков… А какое диво розовые и белые горы! Увенчанные, словно фантастическими царскими коронами, куполами, такими воздушными, гляди, вот-вот взовьются в небесную высь.
Нетрудно понять Тараса Григорьевича, его тонкую, легко ранимую поэтическую натуру, пережившего здесь неизбывную тоску по Родине, творца, лишённого кисти и карандаша, словно птицы с обрезанными крыльями, и, видно, потому Мангышлак, где его лишили простых человеческих радостей, показался ему таким постылым, что был готов наложить на себя руки. Нет, не виню я поэта, видимо, тут существенно, какими глазами глядеть на Мангышлак, глазами ссыльного, униженного и оскорблённого или глазами сына этой земли, откуда изошёл его род, где прошла юность отцов, где покоятся родные могилы.
Вот в этой ипостаси и предстал предо мной Мангышлак, таким, каким видели его мой отец и его сородичи, испытывавшие, как и Шевченко, ностальгию по земле своих предков.
Легендарный Баутино хорошо виден с подножья Даш-Кесена, возвышающегося над фортом. Примечателен он не только тем, что пережил революционные бури, о которых я написал в начале книги. Его улочки и переулки видели крупнейших учёных-путешественников, исследователей природы Восточного Прикаспия Г.С. Карелина, Ф.Ф. Берга, писателей Т.Г. Шевченко, А.Ф. Писемского.
До посёлка, где до Октябрьской революции туркменам и казахам жить запрещалось, рукой подать. Ещё до въезда в Баутино мне в глаза бросился купол православной церкви. Интересная деталь. Как сказали мне в горкоме партии, мусульманская мечеть в форте Шевченко перестала существовать ещё в начале 20-х годов, а православная церковь в Баутино действовала до самого 1938 года. Почему такая дискриминация, хотя в форту численность местного населения и при Советской власти была не меньше, чем русскоязычного в Баутино… Мне неуклюже пытались объяснить, что рыбопромышленник Захарий Дубский видел в церкви, построенной ещё в XIX веке своего «верного и могущественного союзника». Но ведь на миллионера в основном гнули спины туркмены и казахи, а они, понятно, в православную церковь не ходили. Так кому же было нужно так торопиться с ликвидацией мусульманской мечети, когда вокруг проживало немало жителей, исповедующих ислам?
Так что не убедительны ссылки на миллионера Дубского, который, как писал К. Паустовский в повести «Кара-Бугаз», являлся неограниченным владетелем полуострова взявший «на откуп у царского правительства весь Мангышлак. Ему одному были разрешены торговля и рыбная ловля без соблюдения законов «об охране рыбных богатств». Богомольный и ласковый старик платил киргизам-рабочим за всю путину по два рубля, торговал водкой и посылал гостинцы своему «благодетелю», великому князю Николаю Михайловичу, жившему в Ташкенте. Этот седобородый князь славился на весь Закаспийский край тем, что нагишом гулял в сильную жару по своему саду и дому. В таком виде он принимал просителей и выслушивал доклады…»
Я в это не особенно верю, хотя, ради справедливости, и привёл строки писателя о «причудах» великого князя.
Вместе с Гуванчбеком Баймурадовым мы ходили по высокому крыльцу почерневшего от времени одноэтажного деревянного дома с некогда белыми наличниками, принадлежавшего Дубскому. Рядом, по соседству двухэтажный дом, его родного брата; в ряд выстроились серые деревянные дома местной знати, купцов, офицеров.
На берегу залива, неподалёку от маяка Тюб-Караган дача и сад Дубского. Предубеждённый в бесплодии мангышлакской земли купец привозил на шхунах из Астрахани чернозём, беспокоясь, что саженцы не примутся. Принялись, да ещё как! Вымахали в рост деревца, посаженные на местной почве. Была бы вода – источник жизни, на мангышлакской земле и чабанский посох корни пустит.
Неподалёку от купеческой дачи, где виднелись следы отступившего моря, я обратил внимание на старое заброшенное строение с неким подобием причала и заросшей полынью подъездным путём.
- Здесь был пункт приёма забитых тюленей, – почему-то неохотно сказал Курбан. – Туркмены не любили их промышлять. Великим грехом считали беззащитную тварь убивать, – и он вдруг, оживившись, спросил. – А вы знаете, что слово «тюлень» тюркского происхождения? – и сам тут же объяснил. – В старину, да и сейчас рыбаки называют «дувлен», значит, связанный, узлом перехваченный. Если обратили внимание, то тюлень в нижней части тела как бы узлом перехвачен…
Для многих это слово неведомо. Его не найдёшь во всех изданных туркмено-русских и русско-туркменских словарях, хотя их авторами являются авторитетнейшие лингвисты. А между тем слово «дувлен» было широко распространено в лексиконе наших предков. Лишь в 1989 году в словарный состав нашего языка его ввёл поэт Шахер Ниязович Борджаков, издав исследование «Краткий словарь морской и речной лексики туркменского языка», напечатанный в издательстве «Ылым». Было бы справедливо оценить этот труд, за который не решились взяться лингвисты с высокой учёной степенью.
И действительно, всякое новое – это давно забытое старое. Но на Мангышлаке многого не забыли, как не забыли, что каждую весну, когда тюлени выводят детёнышей-белков, их били нещадно, били ради нежной золотистой шкурки. Как только рука человеческая поднималась на этих, доверчиво подползающих животных, издающих, как маленькие дети, жалобный плач. А «богомольный, ласковый» Дубский требовал как можно больше белков; она была в моде у петербургской и московской знати. За ценой не стояла, платила бешеные деньги, хотя купцу блистающие шкурки обходились в гроши. А на старого зверя, из шкуры которого разве что шили рабочие сапоги, спрос был невелик, да и забить его нелегко, колготы больше.
- Вы когда-нибудь видели белка-детёныша? – спросил Адраков.
- Только взрослых тюленей, – отвечаю я. – И тех в открытом море да ещё в зоопарке.
- Детёныш рождается зелёным, а белеет он чуть после, шкурка становится золотисто-белой, – глаза Курбана теплеют. – И махонький такой, как игрушечный, когда только на свет появляется. Если видели новорождённого котёнка, не больше. А глаза чёрные-чёрные, круглые, как у персючонка… И били его со шкуркой белой, пока чёрной, а после серой не стала… На второй год тюлень становится взрослым... Интерес к нему уже не тот.
Тронутый жалостью к детёнышам тюленей, я забыл спросить Курбана, охотятся ли сейчас на белков. Знаю лишь по Паустовскому, что в пору его путешествия по Восточному побережью Каспия молодых тюленей истребляли в неограниченных размерах. Ведомо мне лишь одно, что у берегов Туркменистана, да и по всему Каспийскому морю, где раздолье браконьерам, беспощадно уничтожаются ценнейшие породы рыбы, истребляются и пернатые.